Погиб.
В возрасте Христа.
Вскорости пришла мне выключка.[21]
20
В тридцать четыре года овдовела я.
Но ещё долго давала вид хороший.
До сорока пяти всё звали девушкой. Всё сватались. Да только была я ко всем мышиным жеребчикам[22] дерзка. С перевивом.
Последний отказ мой был в сорок пять.
Прискакал тогда осенью один саракташский. Нагрянул из районной столицы, стало быть, дери нос к небу. Кавалер районного масштаба! Шишкарь!
Поздоровался с чересчур старательным поклоном, заложил руки за квадратную спинищу метр на метр, распавлинился и ну на рысях молча метаться с перевальцем из угла в угол по комнате, ровно тебе муравей в горячем котле.
Иль его, думаю, волнение забирает, на что никак вроде не похоже, иль крупно запаздывает ещё куда. А сюда дождиной его вбило. Пережидает...
А что, думаю, вот забегается бабыляй в смерть? Угорит? На кой-то мне такой барыш? Я и спроси масштабного жениха (а громадища был, с печку):
– А вы извините мне, кургузой душе, мою жёлтинску прямоту. Вы что ж, укушенный[23] будете?
А он как с перевальцем распохаживал, так и распохаживает всё в одной силе.
Чудится, ни под каким видом не слышит.
Только подумала я, что не слышит, а он, чисто тебе в пику, посерёдке комнаты стал хорошим столбом и спокойно так входит в ответ. Будто никакой молчанки и шнырянья не было и в помине:
– Нет. Из нетронутых буду я. Не состоял и дня в семейной должности. Но жутко позывает. Оченно чувствительно кизикает меня это дело. Таких в Саракташе и в округе на две тыщи вёрст не водится. Холостой – полчеловека! А в немецкой стороне цена холостому и того плоше. Знаете, как у немцев будет холостяк?
– Скажете – узна?ю.
– Альткинд. Перевести если – старый ребёнок. Страшно-то что! Навроде и не был взрослым, навроде ребятёнком так и износился, остарел. Никакой почки от тебя, никакой веточки. Никакого своего и самого тоненького корешка не пустил в русский в народ. Так и засох дитятей-пустоцветом.
– Ну, на что эдако стращать-то себя? – Жалость берёт душу мою в мягкие коготочки. – Повстречаете ещё.
– В моём возрасте уже... На танцульки с чужими внучками не понесёшься. Зазорно да и некогда... Всё то война, то работа... Ждучи поп усопших, да и сам уснул. За беготной за работой за моей – а, поперёк её! – так вот скапустишься и жениться позабудешь. А ну грешен. Манит, чтоб и жена была при мне в ясной наличности, и детишки чтоба святой окропляли водичкой своей мне коленья по праздникам. Хоть бы одинёшек колосочек выколыхати на разводку... Дооо-ро-го бы дал, абы до внуков до своих докашлять. Эвона какой я наполеонище! А сам же, каюсь, боюсь вашу сестру. Будто землетрясения векового!
– Помилуйте! Да откуда у вас всё эти страхи? Вы ж и дня не служили в семейном звании!
– Если б я ещё не слышал. Не закладывайся за овин, за мерина да за жену! Железо уваришь, а злой жены не уговоришь. Была жена, да корова сожрала; да кабы не стог сена, самого бы съела! О! Или... Дважды жена мила бывает: как в избу введут да как вон понесут! Э как! Это в большую редкость, какой супружник без претензиев к хозяйке. А то только слышишь: пила деревянная, кочерга калёная, гусыня шипучая... Чего-чего ни слыхал, а всё ж туда зовёт, к пилке. Устал, поверите, бояться. Вот насмелился, глядючи под заступ, криводуй несчастный.
– Да-а, – говорю я тихо. – Года ваши не мальчиковые. За полста занесло?
– А то! Ещё... Не в прошлую вот весну, не в ту – а в по-за ту ещё весну... Навпрочь отгодился!
– Захолостовались...
– Захолостовался, вселюбезная Анна вы Федоровна...
Он зачем-то наклонился к сапогу, поднялся скалой и только со всего саженного плеча аааах! вилкой в стол и нехорошо так засмеялся, запоглядывал, как вилка, что на палец вбежала в доску, по-скорому кланяется то в его, то в мою сторону:
– Два удара – восемь дыр!
На всякую случайность отхлынула я подальше к порожку. Спрашиваю:
– Это что ещё за фантазия на вас наехала?
– А такая моя фантазия, Анна вы свет Фёдоровна... Нету у вас друга ближе платка. Никуда-то он, во всю голову цветок, не уйдет от вас, не уйди сами... Так нету, – он тяжело провёл широкой, на манер лопаты, ладонью по совсем лысой голове, – так нету и у меня, пня кудрявого, подруги против этой щербатой вилки. Всю послевоенку раструсил я по командировкам. С начала ещё войны и до сёдни при мне за голенищем жила. Всегда кормила меня эта вилка два удара – восемь дыр.
Он подал мне свою вилку.
Смотрю, на черенке гвоздком так наискоску взято:
«Сталинград. 26.10.41 – Берлин. 10.5.45».
– В такой час прокормить! – ахнула я.
– И потом... Привык, знаете, как к живому к человеку. Ну да ладненько... Ну что мы всё про меня да про меня? Полно про меня. Давайте – про нас. Не надоело вам с одними с этими стенами? Не кусаются? Что б вам да не пойти за меня?
«Однако прыткий, – думаю. – Как просто... Такому легкодушному посвататься, что воды попросить напиться».
– А зачем, – в ответ это я, – именно вот мне, чужемужней жене, вы всё это говорите? На что я вам, если по-хорошему, пятая дама в колоде? Да с двумя ребятишками? Ну на что вам старая коряга? В Жёлтом у нас беда эсколь вдовушек-одиночек и подмоложе, и послаще глазу!
– Я множко раз видел вас на улице со стороны. Потому я и здесь. А ещё... Именно вас люди богато хвалили. Жену выбирай и глазами и ушами.
– С бухты-барахты кидаться в такой омут? Да вы вовсе из ума выпали! Иль вы до сегодня и разу не учёны, как это слушать людей? Людям что карася повернуть в порося, что из мухи выработать слона. Дорого не возьмут. Люди нахвалят, а меня в полной в точности вы не знаете... А мне палец под зубы не клади. Кусаюсь по первому разряду.
– Мне нравится, как вы разговоры разговариваете. Не выхваляете себя... Меня предупреждали, что ответите на первый раз с ядком. Но сразу же успокоили: не бойтесь её, она не какая там вообще Гюрза Питоновна, а до крайности добрая...
– Была добрая, да вся вышла! – окрутела я.
Убрался с моего он духа на нолях.
Ишь, короед окаянный, утешил! Не какая там Гюрза Питоновна!.. А чтоб тебя бага-яга в ступе прокатила до самого до Саракташа!