Верной была женой и по смерти буду верной вдовой.
21
Смелость силе воевода.
– Ну и стопроцентная кулёма! Не верная вдова, а непроходимая баба-дура! – выпевала мне по-свойски Лушка моя Радушина.
– Я, Луша, клятву не умею рушить...
– А! Клятва-молятва!.. Ну, знаешь, это слова... Сказки Венского леса! А всё счастье не в клятве. Только ну саксаульная глупыня не меняет линию. Главно в жизни, это как карты ляжут... А карты к тебе с добром. А ты к картам своим багажником. Ну не бабахнутая? С твоей жа собачкиной верности масло не падёт на хлеб. Мёду, что тоже, будь покойна, не опиться. А выпорхни замуж вповтор, так за мужниной за спиной всякая бедушка обтекала бы тебя, как ласковая водичка камень. Жила б себе кум королю. Не таскала б на базар последний, с головы, платок...
А и вправде было такое.
Это уже под самый под венец войны.
Снег сбежал со взлобков. А холода ещё крепенько так стояли.
Связала я себе тёплую серую пуховку. Повязала в первый раз, да не возрадовалась обнове. Совестно стало что-то перед самой собою.
– Что ж ты это, девонька, – корю себя в зеркале, – прикоролевилась, словно семнадцатка? В доме ж у тебя харчу – мышам нечем разговеться!
Плохо что было тогда с продуктами. На троих давали мне на месяц всё про всё девять кил муки.
Шатнулась я в Оренбург. Повезла обнову на продажь.
А снять с головы побоялась. Понесёшь в узелке, так какой чертяка ещё и выхватит у деревенской раззявы. Прощай тогда пуховка! А с головы сорвать не всяк крадун допетрит да и не посмеет. А потом, думаю, пускай напоследке побудет моя головушка в тепле. Это не во вред ей.
Только я на рынке – а на? рынке у нас завсегда платков, что грязи, полно, – только я платок с себя это кинула через руку, осталась в бумажной косыночке, ан вот тебе подлетает какая-то вёрткая такая старая жига, матёрая, видать по всему, спекуляшка, и хвать рудыми от курева двумя пальцами за пух мой платок на косицах[24] , а громадина, ну прям тебе с полнеба! – и в задумчивости зацокала языком. Тягуче сипит в нос:
– Уроде омманом не пахнет...
Перевернула платок, снова цоп за один пух.
– Уроде ноне в обед не будет ему сто лет...
Ухватила в другом месте.
– Уроде не от первого козла...
Испытанка какая!
Мёртво прикипели обе глазами к платку: держится всё про всё на нескольких пушинках.
Какое-то недоброе у старухи лицо. Вижу, ждёт, что плат вот-вот сорвётся. Тогда она может и тычка мне в лицо дать за такую халтуркину поделушку. Отменными слывут платки, что не падают, когда их держишь только за пух. Значит, весь платок из чистого, вышней качественности, пуха, а не Бог весть из чего.
Платок держится молодцом. Падать тёплым облаком к ногам и не думает.
Старуха притомилась держать на весу. Заблажила ковыряться иглой, ясно отделяет пуховую нить от хлопчатки.
Всплеснула я руками:
– Бабанюшка-колупаюшка! Да за кого ты меня принимаешь?.. Сама ж видишь, делано не на ковыль-костыль... Моченьки моей нетушки... Не дурю... Козы свои, жиром подплыли. Себе вязала... да прищучило.
На слова мои она ноль вниманья.
Молчит. Ковыряется себе.
«А чтоб тебе на посмех ежа против шерсти родить!» – сулю ей про себя. А сама дёрг, дёрг это из воньких табачных рук платок – ещё не охолонул от моего тепла.
– Он тебе не нужон, родимец тя хлыстни! Отковыливай... Отдавай сюда!.. А штуковина, скажу, знатная. Хотешки на рентген проверяй. Ей-бо!
– Не божись, в долг поверю, – уже домашне, в ласке ответила старушка. – Знаю, раздумье на грех наводит. Но ты потерпи, милая. Бог терпел и нам, сказывают, велел... Я полмешка денег отвалю. А на кой мне ляд за такой капитал чулок на голову?
Ишь, дошлая что! Всё-то она знает...
В ту военную пору хлопчатобумажные нитки для вязки днём с огнём в магазинах где не добудешь. Мы распускали обычные чулки. Нитку красили, вязали. Греха тут никакоечкого. За такое никто не налепит шишку на горб.
А вот ежли покупщик от чулочной нитки иль, как её называют, шлёнки, не отделит пуховую – тогда лихо: пуха в платке самая крайняя малость, вплели скорей на показ неопытному глазу. Эта малость пуха по-быстрому снашивается. Остаётся одна шлёнка, по хваткому слову, чулок на голове...
Наконец-то мы утолковались.
Старуха, довольная, вчетверо переломила окаянный платок, положила на грудь, стала враз толстая. Ну лось лосём. Крадливо погладила, перекрестила платок. Застегнула пальто на последние верхние пуговицы, тяжело взяла шаг к выходу с базара.
Не было ни гроша, да вдруг эка оказия сталась! Навалились полных три тыщи! Это ж укупишь пуд муки!
В мешок, поверх тапок, определила я в марле свою выручку.
Прижала к груди обеими руками. Думаю, что ж мне брать сперва.
А на толчке, на этом «рынке по продаже вещей с рук», народищу – сельдям в бочке раздольней.
Сердце у меня подёргивает. Я это рвусь, где посвободней.
Кой-как выдралась из толпы на простор.
Глядь – жульманы низ мешка аккуратненько так счесали, уволокли вместе с одной тапкой. Зато вторая тапка да деньжата впридачу – деньжата-то повыше! – всё моё всё при мне!
Обдурачила я, кривоныра[25] , жульманов! Провела!
Нахватала на живую руку муки, отрубей, соевой макухи да и попёрла под завязку два пуда к поезду.
Кассирка кинула мне билет до Саракташа. Сказала, в Жёлтом поезд не останавливается.
Уже в вагоне справилась у проводницы – останавливается!
Я было бежаком назад, к кассе, докупить билет – поезд стронулся.
Ну, ладно. Еду.
В Саракташе я не слезла. С провиантом не топтать же шпалы. Двадцать пять вёрст!
Другой поезд будет только завтра. А дома детвора – одна, голодная.
Сижу молчу.
До Жёлтого оставалось уже вёрст так с восемь.
Подходит проводница. Носастая, мелкорослая коровя. Ну бока лопаются!
– Ваш билет? – и протянула руку, будто я подаю ей что.