наручные часы на ночном столике. Было почти десять. Поспешно натянув брюки, я опрометью кинулся на кухню.

– Простите. Я проспал.

Исабель и Пако обосновались в моих владениях. Они пили кофе за большим столом, где я готовил еду. Ради гостьи издатель достал внушительных размеров альбом, полный вырезок, записок и объявлений, которые он собирал в течение многих лет: это была обширная коллекция опечаток и нелепостей, встречающихся в печати. Он взглянул на меня поверх очков:

– Ничего страшного, парень. Я умею варить кофе. Ничего страшного. Иди прими душ, скоро все остальные поднимутся.

И он вновь занялся своей коллекцией, удерживая Исабель за руку, как будто боясь, что она отвлечется или попытается улизнуть.

– Взгляни на эту брошюрку. Это реклама туристического агентства: «Уединенные прогулки под луной по каналам Венеции. Специальный тариф для групп более семидесяти человек». Уединенные! Как тебе это нравится? А вот из недавней газеты: «Более четырехсот миллионов песет говорят уже на испанском языке во всем мире». О чем, интересно, думал редактор? А вот слова Пио Барохи о Флобере: «Это животное с тяжелой лапой. Видно, что он норманн. Все его произведения имеют особый вес; меня он раздражает». Ну как, разве дон Пио не гениален?

Такого рода штучки имелись в коллекции Пако. Все мы что-нибудь да собираем. Моя мать, намного более традиционная, чем издатель, хранила в большой шкатулке семейные фотографии: вот я сам, годовалый, – голенький и счастливый в цинковом тазу; мой отец, довольный, рядом со своим новым «гордини»; вот мои бабушка и дедушка на старой расплывчатой фотографии с зубчатыми краями. Возвращаясь с работы, я часто заставал свою мать в задней части магазина: она перебирала фотографии и вздыхала, терзаясь чувством вины. «Все было так хорошо, так весело, – говорила он мне. – И что же я сделала со всем этим. Что сделала?» Я старался поскорее ускользнуть, чтобы не присутствовать при этой сцене ностальгического самобичевания. Когда я видел свою мать в таком состоянии, меня охватывало мучительное чувство быстротечности времени и непоправимой утраты.

Пако был полной противоположностью. Было нетрудно представить, как он, совсем одряхлев, будет сидеть у входа в казино в своем инвалидном кресле и комментировать прелести девочек, проходящих по площади по дороге в колледж. Наверное, он надел бы для этого свой восточный халат – нечто уже отжившее свой век и, несомненно, нелепое, но готовое сопротивляться изо всех сил до последнего вздоха. Коллекция Пако тоже была не такой, как у моей матери. Его память не хранила никаких семейных воспоминаний – они его не интересовали. В кабинете издателя была старинная фотография, изображавшая элегантную пару с маленьким ребенком. Я всегда считал, что это был Пако с родителями, до тех пор, пока не узнал, что на самом деле на фотографии изображены Скотт Фиццжеральд с Зельдой и их сыном во французской Ривьере. Для Пако семья была в языке и историях, в литературных персонажах. В тот день, когда у него окончательно помутился бы рассудок, он, возможно, вспомнил бы в приливе тоски свою мать и, искренне веря своим словам, описал бы посетителям казино Эмму Бовари, маркизу де Мертей или Анну Каренину – всех великих женщин, любая из которых могла бы быть его матерью. Таков был Пако, и поэтому его шкатулкой воспоминаний была коллекция нелепостей. Да и вся его жизнь была нелепостью, но мне она нравилась больше, чем чья бы то ни было. Как бы точнее это выразить? Где-то в мире жила китайская проститутка по имени Садводяныхлилий, и Пако должен был узнать ее или просто представить себе, но ни в коем случае не оставить без внимания. Мне казалось, что лучшего взгляда на жизнь просто не могло существовать.

Я быстро принял душ и отправился готовить завтрак. Утро было чудесное. От туч не осталось и следа, солнце грело влажную землю, от которой поднимался пар, окутывавший все вокруг. Фабио Комалада появился с букетом лесных цветов: он только что вернулся с прогулки. Попросив у меня кувшин, он поставил цветы на стол, в честь ранней весны. Фабио, разумеется, был в восторге от того, что ветви деревьев стали склоняться под весом новых листьев, что луковицы, с виду сухие, начинают набухать под землей, чтобы наконец вырваться на волю и раскрыться, что нежные стебли жадно ищут света и воздуха, как неопытные ныряльщики, что сердце переполняется неясным томлением. Таким он всегда видел мир – бурлящим, полнокровным и беспокойным. Весна была его триумфом: незаметно, но неумолимо, как будто вся природа этого желала, буйство становилось жизненным законом. Тогда как все мы чувствовали некоторую вялость, утомленные неистовством весны, Фабио был бодр, как после освежающего холодного душа.

– Посмотрим, что пишет пресса, – сказал он, без особого интереса глядя на лежавшие на столе газеты: они были для него всего лишь неодушевленными предметами, не способными ни страдать, ни цвести.

Я поспешил накрыть стол для завтрака. Вскоре через главную дверь вошла Долорес. Она, как всегда, была безупречно одета, и на ее шее красовалось жемчужное колье, но в тот день под глазами у Долорес были большие темные круги, придававшие ей еще большую томность. Долорес старательно уселась за стол (она не смогла бы повалиться на стул так, как Фабио) и облокотилась на него с видом крайней усталости. Она пристально смотрела на Исабель Тогорес.

– Где Антон? – спросила она.

Впервые я видел, как Исабель колеблется. Когда вошла Долорес, она начала съеживаться и стала самой собой – такой, какой она была бы всю свою жизнь, если бы не имела дара слова, чтобы защищаться: маленькой женщиной, не способной привлечь внимание. Я прекрасно понимал, чем было вызвано замешательство Исабель, но все равно посмотрел на нее с удивлением.

– У меня в комнате. Он хорошо себя чувствует, не беспокойся. Я спала здесь, внизу, на диване.

– Это неправда. Но все равно, я тебя благодарю.

Сказав это, Долорес дала понять, что вопрос закрыт. Она повернулась ко мне. Глядя на меня сурово и неприязненно, она произнесла всего одно, категоричное и единственно возможное для нее слово – нечто среднее между просьбой и приказом:

– Кофе.

Я подал ей чашку крепкого кофе. Потом, когда все приступали к завтраку, я пошел в свою комнату за записями Антона Аррьяги. Когда я клал листы на буфет в гостиной, откуда взял их прошлой ночью, открылась дверь кабинета Пако, и появилась Полин, держа одну руку на животе, а другую – на лбу. Она неуверенно сделала несколько шагов вперед и остановилась с закрытыми глазами. У меня же глаза полезли на лоб. Розовый халат Полин, небрежно завязанный на талии, распахнулся, как занавески, развеваемые ветром. С того места, где я стоял, был виден нижний изгиб груди – полной, совершенной, как будто высеченной скульптором, но в то же время очень мягкой и живой. Сердце готово было вырваться у меня из груди. Я оперся на буфет, не в силах оторвать взгляд от этой крошечной частицы вселенной. Кто бы осмелился утверждать теперь, что детали не важны? Какое бесчувственное чудовище смогло бы сказать это на моем месте? Как всегда, не обращая внимания на производимое впечатление, Полин приложила ладонь козырьком ко лбу и приоткрыла глаза. Казалось, будто она находится на верху мачты и, ослепленная солнцем, ищет глазами остров, затерянный в бескрайнем океане.

– Что со мной? – спросила Полин очень слабым голосом. – Я не могу смотреть. У меня все болит. Особенно глаза, когда я их открываю.

– Это похмелье, черт возьми. Вчера ты жутко напилась.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату