рост перед столом. Она посмотрела на нас с замешательством, как будто внезапно очнувшись и обнаружив себя на шумном и многолюдном празднике. Потом нетвердым шагом Полин ушла на кухню и оперлась на стол, где я обычно готовлю еду. Там она, вся поникнув, застыла в полной неподвижности. Видя, что никто не реагирует, я решил последовать за ней. За моей спиной прозвучал голос Умберто – своим тоном он хотел продемонстрировать безграничную выдержку:
– Надо говорить не «толстокожий», а «циничный». Какая же она дура, черт возьми.
Когда я подошел к Полин, она стояла, закрыв руками лицо, и молча плакала, стыдясь своих слез. В первый раз она пыталась скрыть свои чувства. Хорошо это было или нет, но она тоже менялась.
– Что со мной происходит, – простонала она, – что же это такое?
Я осторожно погладил ее по руке: невероятно трудно утешать того, к кому ты неравнодушен. Но я уже не боялся, что она разоблачит меня. Я почти желал, чтобы она это сделала. Я хотел этого и бросился в бездну.
– Я тоже купил тебе шляпу. Не знаю только, что теперь делать с ней. У тебя будут три одинаковые шляпы.
Несколько секунд длилось гробовое молчание. Потом Полин медленно отняла руки от лица и с удивлением на меня посмотрела. Ее глаза были полны слез, но она улыбалась.
– Шляпу? А где она?
– У меня на кровати. Но я не решаюсь отдать ее тебе. Надо мной будут смеяться.
Она вытерла слезы. Казалось, к ней вернулось хорошее настроение. Она задумалась и взяла меня под руку. Мне хотелось целиком перенестись внутрь моей руки, превратиться в горячий камень на ее ладони.
– Давай сделаем вот что, – сказала она. – Это будет тайный подарок. Ты отдашь мне его потом, и я никому ничего не скажу. Раз у меня есть две такие же шляпы, никто не догадается, что та, которую я ношу, – твоя. Об этом будешь знать только ты. Ты и я.
Улыбаясь и совершенно забыв про печаль, переполнявшую ее всего несколько секунд назад, она повернулась ко мне спиной и возвратилась в столовую. Я остался стоять возле кухонного стола, совсем обезумев от безудержного, далее животного счастья. Иногда жажда жизни завладевает нами до такой степени, что становится почти бесстыдной. Если бы в этот момент мое сердце могло думать, оно бы не остановилось, как у Пессоа, а в буквальном смысле сошло бы с ума от счастья. В то весеннее утро с Полин я открыл нечто очень важное, что осталось во мне навсегда – еще один подарок, преподнесенный мне жизнью: я понял, что когда мужчина открывает свои чувства женщине, она не станет презирать его и превратится не во врага (как я всегда думал и чего больше всего боялся), а в сообщника. Это единственный способ, с помощью которого можно соблазнить женщину.
Пора было убирать комнаты. Я оставил Пако и его гостей за столом и решил начать, как и в прошлый день, с домика для гостей. О ночи, проведенной Долорес в одиночестве, можно было судить по пропитанному запахом духов беспорядку. За беспокойную манеру говорить, неестественные жесты, пристрастие к изысканности и тягу к неудачам ее саму можно было бы назвать благоуханным беспорядком, стихающим циклоном, разрушившим фабрику по производству духов. На столе Долорес лежала куча исписанных листов – на них было мало исправлений, но много пометок на полях. История Клары принимала все более отчетливые очертания. Я прочитал наугад несколько строчек: «Это был высокий и очень худой человек, с белой бородой и грустным взглядом, в котором всегда светилась глубокая задумчивость. Это был взгляд часовщика, погруженного в свою работу». Таково было описание Манфорда. Он представлялся мне реальным человеком, о котором мне много рассказывали и с кем я, возможно, когда-нибудь сталкивался. Я испытывал то же самое, что и Полин по отношению к героям рассказа Антона, – мне было трудно воспринимать Манфорда как литературный вымысел, сводя его к набору графических знаков. В моей памяти Манфорд представлял собой нечто гораздо более значительное: воспоминание о нем было для меня несравнимо более ярким, чем образы многих жителей нашего города. Возможно, я находился под влиянием Полин и ее странной теории о непоправимости уже созданного, или же на меня произвел впечатление этот рассказ о пересечении двух путей в тупике. Ночь медленно надвигается на домики у реки. Манфорд, не в силах больше выносить страдания, собирается покончить с собой, а в это время совсем рядом, в гостинице, затерянной в тропическом лесу, Клара ожидает его прихода. Он привязывает веревку к балке. А она в то же самое время трепещет под простыней, думая, что слышит его шаги в саду.
Я застелил постель и немного прибрал комнату. После этого я вернулся в особняк. На втором этаже не было слышно ни звука. Я вошел в комнату Исабель.
Там стоял какой-то кислый и неприятный запах – тот же самый, который я почувствовал от Антона, когда он меня обнял. Вспомнив ту жалкую любовную сцену, свидетелем которой я стал прошлой ночью, я с некоторым отвращением снял простыни и постелил новые. Я начинал понимать Исабель Тогорес – ее бесполезную трезвость ума, ее неприятие всего, что могло бы показаться сентиментальным, ее вечно скучающее выражение лица и изумление той легкостью, с какой всем остальным удавалось быть счастливыми. И дело было не в том, что Исабель не везло или она не умела устраиваться в жизни, – просто ей не удавалось убедить себя в чем бы то ни было. По-видимому, любовные волнения казались ей невыносимо наивными – фейерверками для таких простых душ, как Фабио. Она тоже была способна влюбляться – вполне возможно, она была влюблена в Антона. Но вряд ли можно потерять голову от любви к человеку, внушающему тебе жалость. А Исабель абсолютно ко всем испытывала сострадание. Даже к самому Пако. Именно из-за этого она постоянно была не в духе. Исабель, несмотря на свой низкопробный цинизм, чувствовала жалость ко всем и даже к себе самой: она была похожа на прокаженную в лазарете, знающую, что оттуда нет выхода и, что бы там ни было за этими стенами – зеленые луга, кристально-прозрачные реки, ленивая и чувственная аркадия, – никому из ее мира не суждено все это увидеть.
Однако действительно разительные перемены, заставившие меня подозревать, что этот день готовит нам немало неожиданностей, я нашел в комнатах Фабио и Умберто. Кровать первого даже не была расстелена. Я подумал, что он, вдохновленный темнотой, дождем и весной, провел всю ночь в кабинете с открытой дверью, работая над рассказом и глядя на спящую Полин. Для Фабио, любителя крайностей, сон был невыносимой обязанностью. Поэтому прошлой ночью, когда он спал в своей комнате, простыни остались ужасно скомканными: должно быть, на протяжении долгих часов, проведенных в полусне, Фабио метался в постели, терзаемый неожиданной беспричинной страстью.
Что касается Умберто Арденио Росалеса, то было очевидно, что он ужасно провел ночь. Он не мог ни в чем упрекнуть Фабио, охранявшего сон Полин при открытой двери и ушедшего с головой в свой невероятно чудесный рассказ, и поэтому удалился сразу же после партии в шахматы с таким видом, будто у него стащили бумажник. В его комнате был едва заметный беспорядок. То, что для любого другого человека было бы нормальным явлением и почти чудом для Долорес, в случае с Умберто говорило о его величайших муках. Полотенце не было безупречно разложено на вешалке, простыня была немного помята – знак того, что он ворочался и его сон утратил безмятежность; компьютер и электронная записная книжка не лежали строго параллельно краю стола. Умберто страдал почти без актерства – в этом он был полной противоположностью Фабио. Все это было вполне естественно, однако меня поразила неожиданная деталь. На ночном столике лежала закрытая тетрадь. Как только она попалась мне на глаза, я понял, что не смогу удержаться от искушения полистать ее. Из предосторожности я выглянул в коридор. Все по-прежнему были внизу. До меня долетали приглушенные звуки их голосов. Я притворил дверь, взял тетрадь и развернул ее. Это был