И он медленно стал читать её вслух.
— Воистину умилительное надгробие, — согласился Митрофан, — и по заслугам.
— Истинно по заслугам, ибо коликую войну словесную вёл покойник с пустосвятами! — сказал Стефан Яворский. — Вот хотя бы, к примеру, о таинстве крещения: Никита Пустосвят в своей челобитной обличает Никона за то, будто бы тот не велит при крещении призывать на младенца беса, тогда как якобы церковь повелевает призывать.
— Как призывать беса на младенца? — удивился Митрофан.
— В том-то вся и срамота! В обряде крещения, как всякому попу ведомо, возглашает иерей; «Да не снидет со крещающимся, молимся Тебе, Господи, и дух лукавый, помрачение помыслов и мятеж мыслей наводяй».
— Так, так, — подтвердил Митрофан.
— А Никита кричит: подай ему беса!
— Не разумею сего, владыко, — покачал головою Митрофан.
— Никита так сие место считает: «Молимся Тебе, Господи, и дух лукавый», якобы и к «духу лукавому», к «бесу», относится сие моление. Теперь вразумительно?
— Нет, владыко, не вразумительно, — смиренно отвечал Митрофан.
Воронежский святитель не знал церковнославянской грамматики и потому не мог отличить именительного падежа «дух» от звательного, если бы слово «молимся» относилось и к «Господу» и к «духу лукавому» также, то тогда следовало бы говорить, «молимся Тебе, Господи, и душе лукавый». Этого грамматического правила воронежский святитель, к сожалению, не знал. Тогда Стефан Яворский, учившийся богословию и риторике, а следовательно, и языкам в Киево-Могилевской коллегии, и объяснил Митрофану это простое правило:
— Если бы, по толкованию Никиты Пустосвята, следовало и Господа, и духа лукавого призывать и молить при крещении, тогда подобало бы тако возглашать. «Молимся Тебе, Господи, и душе лукавый»… Вот почему Никита и требует молиться и бесу, а его якобы в новоисправленных книгах хотя оставили на месте, а не велят ему молиться.
— Теперь для меня сие стало вразумительно, — сказал Митрофан.
— У сего-то Епифания и Симеон Полоцкий сосал млеко духовное и, по кончине его, выдавал за своё молочко, но токмо оное было «снятое», — улыбнулся Стефан Яворский.
— Как, владыко, «снятое»? — удивился Митрофан. — Я творения Полоцкого — и «Жезл правления», и «Новую Скрижаль» — чел не единожды и видел в них млеко доброе, а не «снятое».
— Что у него доброе, то от Епифания, а своё молочко — жидковато… Вот хотя бы препирание сего Симеона с попом Лазарем о «палате».
— Сие я, владыко, каюсь, запамятовал, — смиренно признался воронежский святитель, — стар и немощен, потому и память мне изменяет.
— Как же! Лазарь корил церковников за то, что на ектениях[121] возглашают: «О всей палате и воинстве»… Это-де молятся о каких-то «каменных палатах»… Сие-де зазорно — молиться о камне, о кирпиче.
— Так, так… теперь припоминаю, — сказал Митрофан.
— Так и сие претолкование Симеон похитил у Епифания, — настаивал рязанский митрополит. — Сего-то ради и в зримом нами ныне надгробии Епифания сказано, что был он «претолковник изящных священных писаний» и что «труды» его были «тщанно-мудрословные в претолкованиях».
Поклонившись в последний раз гробу учёного, святители возвратились в свои подворья и в тот же день выехали из Москвы: Стефан Яворский в Рязань, а Митрофан — в Воронеж.
Они потому поспешили оставить Москву, что им не хотелось присутствовать при архиерейском расследовании дела тамбовского епископа Игнатия и книгописца Григория Талицкого. Страшное это было дело!
6
Дело Талицкого росло подобно снежной лавине.
Игнатий-епископ все ещё сидел в патриаршем дворе «за приставы», а в Преображенском приказе работали дыба и кнут.
После похорон Адриана архиереи опять собрались в патриаршей Крестовой палате и велели привести Талицкого и Игнатия.
После возглашения первоприсутствующим архиереем обычного «во имя Отца и Сына и Святаго духа» первоприсутствующий, напомнив Игнатию его показание, что Талицкий просил его донести в народ весть об антихристе через патриарха, приказал допрашиваемому продолжать своё показание.
— Когда Григорий посоветовал мне возвестить о том святейшему патриарху, — тихо заговорил Игнатий, — и я ему, Григорию, сказал: я-де один, что мне делать? И про книгу «О пришествии в мир антихриста и падении Вавилона», в которой написана на великого государя хула с поношением на словах, он, Григорий, мне говорил…
Видя, что первоприсутствующий не останавливает его при слове «Григорий», как останавливал патриарх, и не велит говорить «Гришка», Игнатий понял, что судьи относятся к нему милостивее патриарха.
И он продолжал смелее:
— И после взятья тех тетратей я с иконником Ивашком Савиным прислал к нему, Григорию, за те численные тетрати денег пять рублёв, а перед поездом моим в Тамбов за день он, Григорий, принёс ко мне на Казанское подворье написанные гетрати и отдал мне, а приняв тетрати, я дал ему. Григорию за те гетрати денег два рубля.
В это время патриарший дьяк, в стороне записывающий показания подсудимых, встав с места и поднеся исписанные столбцы к первоприсутствующему, что-то тихонько ему шепнул. Тот взглянув на столбцы и возвращая их дьяку, сказал:
— Блажени милостивии[122].
Дьяк поклонился и опять сел на своё место Игнатий понял недосказанное и продолжал:
— А прежь сего в очной ставке Григорий сказал, как-де те гетрати он, Григорий, ко мне принёс и, показав, те тетрати передо мною чел, и рассуждения у меня просил, и я, слушав тех тетратей, плакал и, приняв у него те тетрати, поцеловал.
Дьяк глянул на Талицкого, и тот утвердительно кивнул головой.
Дьяк что-то отметил на столбце.
Игнатий продолжал:
—Подлинно, те тетрати я слушал, а плакал ли и, приняв их, поцеловал ли, того не упомню.
Талицкий опять кивнул дьяку. Игнатий это заметил и, став вполоборота к Талицкому, сказал:
— Он, Талицкий, тетрати «и пришествии в мир антихриста» и «Врата» хотел, пришед в Суздаль, дать и суздальскому митрополиту. — И, обратясь к первоприсутствующему, добавил: — А в Суздаль он, Григорий, ходил ли и те тетрати дал ли, про то я не ведаю, ведает про то он, Григорий.
Теперь все обратились к Талицкому. Он смело выступил вперёд.