— Ох, глазок у тебя, государь! — сказал Меншиков, следуя верхом рядом с царским стременем.
— А что, Данилыч, — окликнул его царь, — что мой глазок?
— Да такой, что хоть кого сглазит! Вон под Азовом салтана сглазил, а теперь, поди, и Карлу сглазит, — отвечал Меншиков.
— Помоги Бог, — задумчиво сказал Пётр, — с ним мне ещё не приходилось считаться.
— Тебе ли, батюшка-государь, с мальчишкой счёты сводить!.. Розгу покажи, тотчас за штанишки схватится… как бы не попало, — пренебрежительно заметил Меншиков.
— Не говори, Лексаша: вон и Христиан датский, и Август польский почитали его за мальчишку, а как этот мальчишка налетел орлом на Копенгаген, так и пришлось Христиану просить у мальчишки пардону, а мальчишка с него и штаны снял, — говорил Пётр, вглядываясь в даль, где уже отливала растопленным свинцом узкая полоса моря.
— Штаны, — улыбнулся Меншиков, — это Голстинию-то[132]?
— Да, Голстинию.
— Да и Александр Македонский был мальчишкой восемнадцати лет, когда при Херонее наголову разбил греков и спас отца, — проговорил как бы про себя молчавший доселе Павлуша Ягужинский.
— Ты прав, Павел! — горячо сказал царь, и глаза его загорелись. — Я плакал от зависти к этому Александру, когда в первый раз чел про дело у Херонеи: отец его Филипп и все македонское воинство уже дали тыл грекам, когда на союзников оных, фиванцев, налетел Александр с конницей, мигом смял их, а там ударил и на победителей отца и все поле уложил их трупами! Таков был оный мальчишка!
— А что потом в Афинах было! — тихо заметил Павлуша. — Я тоже, государь, чел когда- то сие описание и плакал, токмо не от зависти, где мне!.. Афин мне было жаль, государь.
— Точно, Павлуша: афиняне в те поры объяты были ужасом. Афинянки выбегали из домов и рвали на себе волосы, узнав о павших в бою отцах, мужьях, братьях, сыновьях. Старики словно безумные бродили по стенам города… Старец Исократ с отчаяния уморил себя голодом[133]… А вот и море!
Пётр с благоговением снял шляпу перед обожаемою им могучею стихией и набожно перекрестился.
Меншиков и Ягужинский, видя, что царь молчит, тоже молчали, не смея нарушить торжественность минуты.
А минута была действительно торжественная. Он продолжал стоять, как зачарованный видением, видением будущего величия России… И видение это как бы реально вставало перед его духовными очами… Ни Ассирии и Вавилонии, ни монархии Кира, ни монархиям Македонской и Римской не сравняться с тою монархиею, которая назревала теперь в великой душе.
А оттуда, справа, чуть-чуть двигались чьи-то корабли под белыми парусами, чьи?.. Конечно, его, того, который там, за этим морем, и двигались эти корабли по его же морю и из его же реки!
Бледность проступила на щеках великана, и он все молчал. «Новгородцы сим морем владели… Александр Ярославич ставил свою пяту на берег Невы[134]… А мои деды-лентяи все сие проспали…»
Теперь краска залила его щеки.
— Так я же добуду, я верну! — вдруг с страстным порывом сказал он.
— Добудешь, государь, тебе ли не добыть! — согласился Меншиков, угадав мысль Петра. — Добудешь всего. Вон Азов живой рукой добыл.
При напоминании об Азове взор царя ещё больше загорелся.
— Точно, Азов с Божьей помощью добыли… А немало в оной виктории нам помогли черкасские люди — хохлы… Жаль, что не вызвал их регимента[135] два-три под Нарву, — говорил царь, что-то ища в боковом кармане своего кафтана.
— Ты что, государь, ищешь? — спросил Меншиков.
— Да выметку из походного журнала, что прислал мне гетман Мазепа[136].
— Она у меня, государь, с письмом Кочубея.
При имени Кочубея у Ягужинского дрогнуло сердце. Он вспомнил его дочь, Мотреньку, которую видел три года тому назад в Диканьке и образ которой, прекрасный, как мечта, запечатлелся в его душе, казалось, навеки.
— Ты велел мне спрятать её, чтоб прочесть на досуге. Изволь, государь, вот она.
И Меншиков подал Петру выписку из походного журнала малороссийских казаков, участвовавших в осаде Азова. Царь развернул бумагу и стал читать вслух:
— «Року 1696 его царскаго величества силы великия двинулись под Азов землёю и водою, и сам государь выйшол зимою, и прислал указ свой царский до гетмана запорожскаго, Ивана Мазепы, жебы войска козацкого стал туда же тысячей двадцать пять, що…»
— Наш да не наш язык, — остановил себя Пётр, — год у них «рок», да эти «жебы», да «що», да «але»…
— С польским малость схоже, государь, — заметил Меншиков.
«Нет, не с польским, — думал Ягужинский, вспоминая певучий говор Мотреньки Кочубеевой. — Музыка, а не язык… А как она пела!
Царь продолжал читать:
— «…що, на росказания его царскаго величества, гетман послал полковников, черниговского Якоба Лизогуба, прилуцкого Дмитра Лазаренка Горленка, лубенского Леона Свечку, гадячского Бороховича и компанию, и сердюков [137], жебы были сполна тысячей двадцать пять. Которые в походе том от орды мели перепону, але добрый отпор дали орде, и притянули под Азов до его царскаго величества. Где войска стояли его царскаго величества под Азовом, достаючи города и маючи потребу з войсками турецкими на море, не допускаючи турков до Азова, которых на воде побили…»
— То была первая морская виктория твоя, государь, — сказал Меншиков, — и виктория весьма знатная.
— Будут, с Божьей помощью, и более знатные, да вот здесь!..
И царь указал на море, как бы грозя рукою.
А в душе Ягужинского звучала мелодия:
— «…опановали козаки вежу, которая усего города боронила, — читал Пётр, — и из тоей вежи козаки разили турков в городе, же не могли себе боронити, которые и мусели просити о милосердии, и сдали город; тилько тое себе упросили турки у его царскаго величества, жебы оным вольно у свою землю пойти, на що его царское величество зезволил, отобравши город зо всем запасом, строением градским, и оных турков обложенцев казал забрати у будари на килькадесять суден и отвезти за море Азовское, у турецкую землю». Пётр остановился и взглянул на Меншикова.
— Полагаю, запись учинена с обстоятельствами верно, — сказал он.
— Верно, государь, — отвечал Меншиков.
— У черкас, я вижу, письменное дело зело хорошо налажено.
— Черкасы, государь, ученее нас.
— Может, и так…