И так Балак пел и не заметил, что рабби Файш здесь. А что же заставило рабби Файша выйти в город под покровом ночной темноты? Не что иное, как желание расклеить листки об отлучениях. И так как он боялся расклеивать их днем из опасения, что эти листки сорвут подлежащие отлучению, то делал свое дело ночью: еще до того, как те проснутся, весь город уже будет знать, кто отлучен и предан анафеме в своей общине. Балак не занимался политикой и не совал свою голову ни в чьи склоки. Не видел он разницы между разными колелями и разными общинами. В этом отношении был Балак действительно единственным в своем поколении. Поэтому нет ничего удивительного, что он не обращал внимания на все эти листки с отлучениями, которые обычно развешивают каждый день по утрам. А если и обращал внимание на них, то делал это для удовлетворения своих нужд, а именно, если был голоден, то соскабливал тесто, которым приклеивают эти листки, и поедал его. И как не утруждал он себя знанием, для чего эти листки служат, так не пытался познакомиться с теми, кто писал их. Когда появился перед ним этот человек, то есть рабби Файш, убеждена была собака по наивности своей, что и он тоже наслаждается сладкой тьмой, в которую закутался Иерусалим. Почувствовал Балак привязанность и любовь к этому человеческому существу, которое не спит, как и он, и все, что было у Балака на сердце в эти минуты, выплеснулось наружу. И как только приблизился рабби Файш к нему, залаял он дружелюбно ему навстречу, говоря ему: «Хотя я не сравниваю себя с тобой, докладываю я тебе, что я тоже — здесь». Задрожал рабби Файш, и выпал фонарь у него из рук, и погасла свеча, и упал горшок, и вылилось из него тесто, и разлетелись листки с отлучениями и запорхали в воздухе. И у рабби Файша тоже душа ушла в пятки. Тут начала та самая заповедь обнимать его и уговаривать: «Что с тобой? Не бойся!» И уговаривала его, пока он не пришел в себя. Встал и побежал собирать листки. Возомнили листки еще больше о себе: «А что? Если уж рабби Файш, исполняющий заповедь, бежит, то мы, сама заповедь, тем более побежим». Тут же начали они сворачиваться и бить его по лицу. И каждый листок каркал те слова, что написал рабби Файш. Был уверен рабби Файш по своей наивности, что это предки отлученных поднялись из своих могил и явились мстить ему, потому что были листки белые, как молитвенные покрывала мертвых. Издал он страшный вопль и помчался. Помчались листки за ним. Наткнулся рабби Файш на собаку. Пнул ее рабби Файш ногой. Взвыла собака, и содрогнулся рабби Файш, и упал. Не дай вам Бог, ревнители заповеди, содрогания такого! Увидел Балак, что человек этот упал и поразился: «Как это, ведь только что он шел на двух ногах, а теперь — распростерт на четырех? Пойду и обнюхаю его: может быть, это не человек, или, может быть, ему нужна помощь и я помогу ему?» Как только принялся он обнюхивать его, очнулся рабби Файш и помчался со всех ног. Стоял Балак, пристыженный и опозоренный. Не дай вам Бог, благодетели, позора такого!
Ночь была хороша, и дул прохладный ветер. Прохлада эта придавала силы и телу Балака, и его духу. Обычно любил Балак жару, но в эти дни, когда жара была чрезмерна, искал немножко прохлады. Стал он утешать себя в своей печали: ну что такого сделал мне тот еврей? Оттого что бежал от меня, признал меня негодным? У людей есть изречение, что, если бросят собаку в реку, она выйдет, отряхнется и останется прежней собакой, как ни в чем не бывало. И хотя он вспомнил о воде только в связи с этим изречением, наполнился его рот слюной, ведь все эти дни почти все его мысли были связаны с водой, и, когда говорил он «вода», тут же рот его был полон слюной.
Отродясь не видел Балак морей и рек, ручьев и озер и родников. Только слухи о них доходили до него. И как все существа, не блистающие умом, перед глазами которых нет полной картины мира, убеждены, что то, что они не видели своими глазами, это все выдумки, так и Балак думал, что моря и реки, и озера и родники — все это фантазии. И как бывает с этими существами, не блистающими умом, — если уж они страстно желают чего-либо, они тут же верят в это, так начал Балак верить в существование всех водных потоков в мире, только был убежден, что они — дело рук человеческих. Каким образом? Роют яму, похожую на то самое место возле домов Ренда и домов Урии Штайна, и бросают в них куски льда, похожие на те, что у продавцов газированной воды из Яффы, солнце светит на них — они тают и превращаются в реки, ручьи и моря. Пьют из них, утоляют жажду, купаются в них, изгоняют болезни из тела.
Еще Балак был погружен в свои мысли, как приблизилась ночь к концу, и настал час, когда каждое создание наверху и каждое создание внизу поет песнь Господу. Но где же они, воды, про которые говорится «По гласу Его шумят воды на небесах»[72]. Где они, реки, про которые говорится «Да рукоплещут реки!»[73]. Где они, родники, которые пропоют свою песнь? Иерусалим высушен, как пустыня. Если бы не два-три десятка деревьев и разных диких растений, не слышно было бы ни строфы из этой песни в Иерусалиме. В этот час послышался голос солнца, как сказано «Пред светом летающих стрел Твоих ходят, пред сиянием сверкающих копьев Твоих»[74]. Проснулся Иерусалим, и из каждого дома, и из каждого сарая, и из каждого шалаша, и из каждого двора стали выливать помои на улицу. Не успел Балак утолить свою жажду, как засияло над ними солнце, и не осталось от этих потоков ничего, кроме кучек грязи.
Часть девятнадцатая
ОСТАВИМ СОБАКУ И ЗАЙМЕМСЯ ТОЛЬКО РАББИ ФАЙШЕМ
Полуживым доставили рабби Файша к нему домой. Кровь его похолодела, и все тело сковал паралич. Язык прилип к нёбу, и мысли спутались. В полубреду он пытался понять: учителя наши говорили, что с ревнителем, исполняющим заповедь, не случится беда, если это так, почему же случилась беда со мной? «Неужели можно заподозрить такое, что (Всевышний) творит суд без суда?!»[75]
Господь, Благословен Он, не творит суд неправедный; все, что Он делает, делает правильно и в свое время — уже раньше предупреждал Он народ Израилев, чтобы не враждовали они друг с другом, да, видно, из-за голоса вражды не был услышан Его голос. Многие из них пострадали, одни лишились имущества, другие — потеряли здоровье, но до сих пор не сделали выводов и говорили: неужели то, что было хорошо и разрешено отцам нашим, запрещено нам? И они не понимали — что было хорошо в старые времена, отвратительно сейчас.
Постепенно-постепенно прекратились размышления рабби Файша. Тело его замерло, и мысли покинули его. Пришел к нему сон, и он заснул. Тора и заповеди, добрые дела и дурные, ад и райский сад, этот мир и мир иной ушли, и не осталось ничего, кроме этого тела, погруженного в подушки и одеяла и исходящего потом. Губы его округлились и покрылись слюной. То — синие, то — фиолетовые. Вначале Ривка старалась вытирать их. Когда увидела, что нет этому конца, опустились ее руки, и она оставила его. Но Шифра не оставила его. Подобно птичке в винограднике, расправляющей свои крылья и встряхивающей ими в ненастный день, порхала над ним Шифра с разноцветной салфеткой в руке и вытирала ему губы. Просыпался он — смотрел перед собой, как человек, выглядывающий из облаков, и засыпал снова.
Постель рабби Файша окружена соседями ближними и дальними, теми, кто любит его, и теми, кто не очень-то любит его. Одни горестно кивают головой, а другие утешают и просят, чтобы Бог смилостивился над ним. И те и другие обсуждают эту болезнь, про которую никто не понимает, что это такое, и говорят всякие хорошие слова про больного. Рабби Файш не реагирует ни на них и ни на их слова или, быть может, замечает их, но не обращает на них внимания.
Тем временем привели врача. Осмотрел врач больного и прописал ему лекарства для приема внутрь и масло для притираний. Получил плату и пошел. А уходя, сказал, что придет еще раз и, если будет нужно, выпишет другие лекарства. И то, что делал этот врач, то же самое делал другой врач, которого пригласили после него. Только один — немец, и говорил по-немецки, и велел покупать лекарства у аптекаря-немца, а другой — грек и велел покупать лекарства у аптекаря-грека. Ни от того, ни от другого не было пользы больному, ни от их осмотров и ни от их лекарств. Христиане, которые держат собак у себя дома, — как они могут понять, что из-за собаки пришла болезнь. Лежит рабби Файш без языка и без единого слова, и никто