В Израиле тесно. Зато — «времени немереный простор» бьет из тесноты пространства. И крови требует, крови — преданности по крови — от человека, эту кровь ни во что не ставившего.
Так почему же сейчас поддается?
Вот ответ:
Кажется, это и есть суть драмы: отсечение связей — с прошлым, с будущим. Сюжет очищается от псевдонимов: герой, даже в самом «обмане» умевший разглядеть «правду» (именно потому умевший, что было «для кого»), обнаруживает, что — «не для кого». Ледяным одиночеством дышит «голос крови». Ярлыком «еврейства» прикрыто испытание в вакуумной камере.
Еще бы и не усмехнуться. К
«Самодостаточность» еврейства и пленяет, и пугает Городницкого. Снимем «покров»: его ужасает невозможность русской души защититься такой же самодостаточностью. Но и пленяет. Потому что русские живут «всем миром», «земшаром», вселенской истиной. Страшно в России — еще страшней потерять Россию.
Это не «выбор» — это взгляд в глаза судьбе, которая
Остается только признаться в этом: проговорить вслух то, о чем вообще-то лучше вслух не говорить. Пока не окличут, не ославят. Тогда — отвечать, причем на
Да, горек «этот дым». Картофельный дымок…
Сердце, выбравшее Россию, собирает ее из осколков.
Треть века назад молоденький поэт пообещал с легкой уверенностью:
— Но мне ни разу не привидится во снах туманный Запад, неверный дальний Запад.
Привиделся. И не во снах — наяву. И Запад дальний, неверный, и Юг обетованный, верный.
Выбрана все-таки — Россия.
Россия Пушкина. Вокруг Пушкина она и выстраивается. Чаадаев и Дельвиг, Батюшков и Матюшкин, Карамзин и Кюхельбекер, Пущин и Матвей Муравьев…
(В эту же самую пору Юлий Ким, смеясь, выстраивает аналогичный ряд в цикле, посвященном 1812 году, а Булат Окуджава всерьез переходит на прозу — к тем же декабристам),
Городницкий поднимает из гробов русское дворянство. «Тот, кто убил, рядом с тем, кто убит». Примиренные в могилах, вчерашние смертельные противники должны еще раз примириться — в стихе. Колокол новгородский и скипетр московский: оплакали казненных — вперед! Не так уж важно, на какую масть ставили, — белый генерал мог бы пойти служить в ЧК… «к родной земле в последний раз прижаться…»
(В аналогичном случае Иосиф Бродский уточняет: «К равнодушной отчизне прижимаясь щекой»).
Отчизна Городницкого не равнодушна — яростна, горестна, неправедна и праведна в вечном раздвоении. Два Гоголя несовместимы на московских пьедесталах, но оба — реальность. Блуждает стоязыкая орда «между Третьим Римом и Четвертым Интернационалом».
(Николаю Бердяеву для аналогии хватает Интернационала Третьего).
Бердяев, в отличие от Городницкого, родился в имении, а не в земшарном пространстве. И время было другое, чем то, из которого слышится голос Городницкого:
В прекрасную пору, когда это пели, Городницкий, созерцая у реки Сестры приграничные берега, обронил строчки, из-за которых песня «Финская граница» ни при кпкой погоде не могла бы попасть в советскую печать: «Мы Финляндию у Финляндии всю когда-нибудь отберем».
Теперь попало в печать — уже как насмешка над рухнувшей империей. Но поэтический смысл строк, написанных в 1963 году, вовсе не в том. И насмешка там — не над «империализмом», который съеденным вот-вот подавится, а — над бессилием души, пытающейся объять необъятное. «Финляндия» не исчезает в утробе России; она, как и сама Россия, входит в «мир миров», адрес которого расплывается до земшарности и душа которого разрывается от подступающей тревоги.
Образ жизни, привычный к штормам и обвалам. Образ мысли, привычный к угрозе смерти. Блокада