Собственно, дело не в том, что нет 'выхода', а в том, что выхода нет, потому что не было и 'входа'. Ни 'народ' не входил в круг сознания поэта, ни поэт не входил в круг жизни народа; только издали созерцал его 'убогие хижины'. Или, 'сидя на балконе против заспанного парка', видел внизу 'поселянина' и наводил лорнет, как 'дама' на 'эскимоса'. Или встречал пьяницу — в парке. Кухарку — по пути к столу. Почтальона на улице. Вообще кого где придется. 'На хуторе и в шалаше' и 'даже на пароме'. Типичное боковое зрение: 'швейцар, столяр, извозчик и купец' — та же шеренга, что и 'солдат, священник, вождь, рабочий, пьяный', обнаруженные близ Толстого. Такую компанию можно только презирать:

          Я презираю спокойно, грустно, светло и строго           Людей бездарных: отсталых, плоских, темно-упрямых…           Не знаю скверных, не знаю подлых; все люди правы…                 Мои услады — для них отравы.                 Я презираю, благословляя…

Презирать хорошо, пока ты в безопасности. Но когда история берет за шиворот, скользящее презрение сменяется ужасом.

И тогда приходится задавать истории вопросы, детские по простоте.

          Кто хочет войн — 'верхи' или народ?           Правители иль граждане державы?           Ах, все хотят…

Все! Обезумели — все: вся Вселенная, все человечество! Это утверждение, столь же неоспоримое, сколь и безумное, столь же беспроигрышное, сколь в своей простоте и беспредметное, ведет к отрицанию 'всего'. То есть к абсурду.

Хорошо, если спасает ирония. А если нет? Если мысль о фатальной греховности 'всех' принять всерьез и довести до логического конца?

В 'утопической эпопее' 1924 года под названием 'Солнечный дикарь' — этот 'дикарь' до конца все и доводит. Города на земле — гнойники ненужной культуры. Наука — цивилизованное зверство. Университеты — на слом! И, поскольку у человечества вообще не лицо, а морда (гениальность стихотворца еще и в том, что он способен подсказывать выражения потомкам на пять поколений вперед: 'О, морда под названием лица!'), — так нечего плодить уродов! И (подсказывая Чингизу Айтматову сюжет 'Тавра Кассандры' за семь десятков лет), Северянин предлагает: 'Рождаемость судить гильотиной'. Но, опомнившись, признает в финале: все это чушь.

              Виновных нет, все люди в мире правы.

Полюбить всех- такая же беспредметность, как всех возненавидеть. Выхода из ловушки нет. Из-под 'грезо-фарса' обнажается трагедия опустошения, которая осознается с ужасом. Пустота, разверзшаяся на месте простоты, вакуум, втянувший всю шелуху реальности, все этикетки и блестки, а потом, когда все это сдуло, оставшийся как есть — вакуумом.

Вот вехи опустошения:

1928 год:

          К закату возникает монастырь.           Мне шлют привет колокола вечерни.           Все безнадежнее и все безмерней           Я чувствую, что дни мои пусты…

1930 год:

          И встреча с новой молодежью           Без милосердья, без святынь           Наполнит сердце наше дрожью           И жгучим ужасом пустынь…

1935 год:

          Не страшно умереть, а скучно:           Смерть — прекращение всего,           Что было, может быть, созвучно           Глубинам духа твоего.

Блок был только внешне прав, сказав, что Северянин — поэт БЕЗ ТЕМЫ. Северянин — поэт без пристанища, без социальной и психологической прописки, и эта неприкаянность есть его ТЕМА. Можно сказать, что Северянин — жертва 'всемирности', 'космичности', 'всесветности' и прочих аналогичных поветрий, охвативших на переломе к ХХ веку русскую (и мировую) поэзию. Самая беззащитная жертва и самая — по наивности — невинная.

В сущности, он изначально чувствует себя — 'никем' (то есть 'всем'). Он жалуется, что ему 'скучно в иностранах', но где бы он ни приземлился 'от Бергена и до Каира' (в мыслях) или 'в смрадной Керчи' (реально), — внутренне он все равно пребывает 'в иностранах', и, кажется, счастлив: 'Весь я в чем-то норвежском! Весь я в чем-то испанском!'.

Не дает ему судьба ни Норвегии, ни Испании. А Германию дает. Первый раз прихлопывают его немцы в марте 1918 года в дачной Тойле и отправляют в Таллин про этапу, на пару недель. Второй раз они его прихлопывают — двадцать три года спустя там же, в Таллине. Что пишет умирающий Северянин в 1941 году в оккупированной гитлеровцами Эстонии, мы не знаем; возможно, ему уже не до стихов. В 1918 он пишет:

          Прощайте, русские уловки:           Въезжаем в чуждую страну…           Бежать нельзя: вокруг винтовки.           Мир заключен, и мы в плену.

История вынуждает поэта, прятавшегося в 'луны плерезах', спуститься на землю.

Он спускается и пробует сориентироваться. С Германией — 'не по пути'. С Францией — тоже: 'суха

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату