четыре строки. 'Имя':

                        Татарское, дремучее                         Пришло из никуда,                         К любой беде липучее,                         Само оно — беда.

Нет, не складывается евразийский мотив. Но вот провиденциальность судеб: сын, тот самый 'мальчик', которому петы колыбельные песни в 1915-м и ношены тюремные передачи в 1938-м, — возвращается с каторги евразийцем: великий историк Лев Гумилев, автор 'Древней Руси и Великой Степи', находит России уникальное место в координатах Востока и Запада.

Ахматова так и не находит координат. В ту и в эту сторону — анафема. 'Восток еще лежал непознанным пространством и громыхал вдали, как грозный вражий стан, а с Запада несло викторианским чванством, летели конфетти и подвывал канкан…' Значит, ни Востока, ни Запада. С одной стороны — зловещая бездна, с другой — сыплющиеся подробности, отлетающие, как куски ржавчины.

Что же посредине? Россия. Раздвоившаяся. Распавшаяся на две России. И каждая идет в гибель. Одна — на Восток, другая на Запад:

                    От того, что сделалось прахом,                     Обуянная смертным страхом                     И отмщения зная срок,                     Опустивши глаза сухие                     И ломая руки, Россия                     Предо мною шла на восток.                     И себе же самой навстречу                     Непреклонно в грозную сечу,                     Как из зеркала наяву, —                     Ураганом — с Урала, с Алтая,                     Долгу верная, молодая,                     Шла Россия спасать Москву.

Этим трагическим портретом расколотой родины завершается главное произведение Ахматовой — 'Поэма без героя'.

Поэма — без Героя. Родина — без Дома. Судьба — без просветления.

По-человечески-то просветление есть. Кончается война. Возвращается с каторги сын. И даже стихи, публикации которых Ахматова 'уже не хочет', — начинают печататься. Но каждый раз, когда чумная, черная полоса жизни (и истории) остается позади, — из-под внешнего просветления опять показывается бездонь, которой нет ни имени, ни объяснения, ни причины, а только ужас, приходящий, как и все, ниоткуда:

                 Что войны, что чума? — конец им виден скорый,                  Им приговор почти произнесен.                  Но кто нас защитит от ужаса, который                  Был бегом времени когда-то наречен?

При всей библейской утяжеленности, 'бег времени' как всеразрешающий символ — легковат и плохо выдерживает гигантскую нагрузку, которая на него падает. Это выражение слишком похоже на аналогичные метафоры, залоснившиеся от частого употребления в официальной советской словесности: 'веление времени', 'в долгу перед временем' и т. д. Даже книгу свою так назвав, Ахматова не может переломить инерции. Но ощущение слабого звена потому и возникает в ее стихе, что это звено пытается удержать цепь запредельной тяжести, и давление на него огромно.

Есть 'что-то' превыше всех земных горестей и радостей, глубже всякого горя, страшней всякого глада и мора, таинственней всякого имени. Сама жизнь — лишь скоротечное гостевание на этом фоне, лишь 'привычка'. Оглядываясь на прожитое, Ахматова оплакивает даже не страдания, из которых оно составилось, она оплакивает невозможность понять: за что? За что были 'на горе себе рождены'? Зачем пришла 'плодоносная осень' после растоптанной весны?

Посреди плодоносной осени она мысленно воскрешает свое поколение, перебирает воспоминания, шевелит далекие тени, вновь погружаясь в 'десятые годы', пытаясь за этим кружением подробностей, словно выгравированных в памяти, открыть то, что ими прикрыто: смысл. Два десятилетия пишется 'Поэма без героя', много раз объявляется законченной и вновь правится, дописывается — так нестребима надежда дойти до начала начал. Но начало ускользает. Куда ведет дорога? 'Не скажу куда…' Что за голос зовет? 'Голос вечности'… Кончится ли мука вместе с закатом этой жизни, проклинаемой, нищей, горькой?

Нет ответа.

                     А сам закат в волнах эфира                      Такой, что мне не разобрать,                      Конец ли дня, конец ли мира,                      Иль тайна тайн во мне опять.

Из всех великих современников-сверстников своих, так или иначе втянувшихся в титаническую борьбу, Ахматова в наибольшей степени причастна той таинственной, запредельной, 'лермонтовской' прапамяти, которая из земной юдоли уводит в 'никуда' и возвращает в жизнь 'ниоткуда'. Чем дальше отлетает пережитое, тем горше ощущение изначальной, доначальной, бытийной опустошенности, оплакать которую не хватает слез, и слезы эти миру невидимы.

По иронии судьбы в 'этой юдоли' ей достается долгая старость. Пережив всех великих поэтов своего поколения (из которого каждый второй либо убит, либо покончил с собой, а умершие своей смертью редко переходят за четвертый десяток), она доживает до настоящей светлой старости. Дождавшись мировой славы, она отправляется в Европу (где встречается с художником Анрепом, 'променявшим' когда-то родину на 'зеленый остров'), принимает в Лондоне Оксфордскую мантию, а на Сицилии — лавры 'Этна- Таормины'. Вернувшись на родную землю, она умирает окруженная почитателями, не дотянув трех лет до восьмидесяти и исчерпав до дна отпущенный ей в распределителе судьбы бытийный лимит.

МАРИНА ЦВЕТАЕВА:

'МЫ КОРОНОВАНЫ…ОДНУ С ТОБОЙ МЫ ЗЕМЛЮ ТОПЧЕМ…'

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату