с саблями, на которых отражалось раннее солнце, как, тесно сомкнувшись, они идут по равнине. Это была самая чистая минута в моей жизни, самое полное забвение всех и вся, одурманивающий блеск солнца, торжественная тишина, которую нарушают лишь мои шаги. Удивился Кара-Заим, когда я рассказал ему об этом, он полагал, что только он знает о думах солдата. (Ничего не желал я сейчас, как снова испытать это чувство, но нет, не вернуться ему.) Враг боялся нас, долго уходил, долго пытался подстеречь нас, но их было много, больше, чем нас, и началась кровавая рубка, после которой много матерей зарыдало и у нас и у них. Я был первым и пал первым, изрубленный, исколотый, изломанный, но упал не сразу, не скоро. Я долго нес перед собой окрававленную саблю, пронзая и рубя всех, на ком не было белой рубахи, а белых рубах виднелось все меньше, они становились красными, как у меня. Небо над нами написало багровым покровом, земля под нашими ногами была красной. Мы смотрели красными глазами, дышали красным, кричали красным. А потом все превратилось в черное, в покой. Когда я очнулся, ничего больше не было, кроме воспоминаний. Я закрывал глаза и снова представлял себе тот великий момент, не желая ничего знать о поражении, о ранах, об истреблении чудесных людей, не желая верить тому, что десять человек сдались без боя, я не принимал того, что существовало, скверное, я судорожно хранил образ великой я ертвы в пламени и огне, не позволяя ей побледнеть. Позже, когда иллюзия исчезла, я плакал. Весной по разбитым дорогам возвращался я домой из плена, без сабли, без сил, без бодрости, без самого себя, когда-то существовавшего. Я хранил свою память, как талисман, однако она тоже изнемогла, потеряла цвет, и свежесть, и бодрость, и прежний смысл. Я тащился, молчаливый, по грязи угрюмых равнин; ночевал молча в деревенских сенниках и постоялых дворах, шел молча под проливным дождем, инстинктом животного определяя дорогу, влекомый желанием умереть на родине, среди людей, которые дали мне жизнь.
Я рассказал юноше простыми, обыкновенными словами, каким я пришел в село той весной двадцать лет тому назад. Рассказал без всякой причины, ради себя, словно разговаривал сам с собой, а его это не касалось. Но без него я не мог бы говорить, не мог бы разговаривать сам с собой. Я думал о завтрашнем дне.
Удивленный, он серьезно смотрел на меня.
– А будь ты здоровый и веселый, ты не вернулся бы на родину?
– Когда все отказывает, человек ищет прибежища, словно возвращается в материнскую утробу.
– А потом?
– А потом забывает. Его гонит тревога. Желание стать тем, чем он не был, или тем, чем был. Он бежит от своей судьбы и ищет другую.
– Тогда он несчастен, если думает, будто его судьба всегда где-то в другом месте, где нет его.
– Может быть.
– А этот свет и сверкание на поле боя, этого я не понимаю. И почему это самая чистая минута в жизни?
– Потому что человек забывает о себе.
– И что из этого? И что другим от этого?
Он не хочет знать о наших восторгах. Не знаю, хорошо ли это или плохо.
– А что было дальше?
– А разве тебе мать не рассказывала?
– Говорила, что ты был грустный.
Да, я был грустный, и она это знала. Знала и тогда, когда не видела меня. До них дошел слух, будто я погиб, да я и сам так себя чувствовал, словно ожил из мертвых или, еще хуже, словно меня ожидала смерть, от пустоты, от какого-то бессильного отупения, от горечи, от мрака, от страха, я не знал о том, что случилось, я где-то отсутствовал, блеск солнца и красные отсветы причиняли мне боль, ибо они горели во тьме, как во время болезни, что-то обрушилось там, где я был, и здесь, где мне следовало быть, все уходило из-под ног, как речной берег, подмываемый водой, и я сам не знал, как выплыл и почему.
Мать гасила во мне угли и заливала жар, бросая расплавленный свинец в чашку с водой возле моей головы, потому что я молчал, бодрствуя, и кричал во сне. Мне писали заговоры, водили в мечеть и учили молитвам, искали средства у бога и у людей, еще больше напуганные тем, что я на все соглашался и что мне было все безразлично.
– Мать тебе еще что-нибудь рассказывала?
– Да. Что вы гуляли. Отец всегда смеялся, когда мы об этом говорили. Оба мы счастливы, говорит. Он, отец, – потому, что слыхал о твоей гибели; ты – потому, что не погиб. Потому что если б мать не услышала о твоей смерти, не вышла бы за него замуж. А так все трое налицо, и все трое счастливы.
Немало он знал, но не знал всего. Она ждала меня и после того, как прошел этот слух, продолжала бы ждать бог знает сколько. Не по своей воле она вышла замуж, ее выдали. За несколько дней до моего возвращения. Если б я поменьше спал, если б я шагал по ночам, если б было меньше усталости, если б равнины были поменьше и горы, через которые вел путь, пониже, я пришел бы вовремя, она не вышла бы за Эмина, а я, может быть, не покинул бы село. И не случилось бы ничего из того, что болит во мне, ни смерти Харуна, ни этой ночи, последней. А. может быть, и было бы, ведь какая-то ночь должна быть последней, и всегда что-то должно болеть.
Он хотел разузнать побольше.
– А тебе тяжело было, когда мать вышла замуж?
– Тяжело мне было.
– И поэтому ты грустил?
– Поэтому тоже. Из-за ран, из-за усталости, из-за товарищей, что погибли.
– А потом?
– Ничего. Все забывазтся, перегорает.
Чего он ждет, чтоб я сказал? Что я не забыл и не перегорело во мне? Или что мне было все равно? Лицо у него было напряженное, когда он смотрел на меня, что-то неудовлетворенное виднелось на нем. Смех его звучал фальшиво, словно он таил про себя какую-то мысль. Сыновняя ли это ревность к чистоте матери, в