Из глубины Французской революции.
Троглодиты стреляли из лука,
Хоронясь в дремучей траве.
А один среди вешнего луга
Вздумал
бренчать
на тетиве.
И на разных высотах струна
Отзывалась пока наугад,
И гуляла по ней стрела
Вверх и вниз, вперед и назад.
Так в культуре звучит и поныне
Древний лук, свиставший негромко.
И стреляет, ну хоть Паганини,
В людские сердца без промаха.
1 Когда объятый туманами Шуман
писал потрясающий свой «Карнавал»,
ему
по ходу темы
пришлось описывать маски.
Маска Шопена!
Шуман,
Растягивая пальцы на клавиатуре,
подобно змеиной пасти,
играет звездный ноктюрн,
в котором легко угадать
руку великого поляка.
Вот Паганини под маской!
Шуман за фортепьяно
дает ощущение скрипки
в изысканной
виртуозности
гениального
итальянца.
Но и в Шопене
и в Паганини
Шуман остался Шуманом.
Могучий массив основного звучанья
в глубинном подтексте
преодолевал
чудесное подражанье
поляку и итальянцу.
Но если иной тамбурмажор,
по клавишам барабаня,
берется
подражать
ноктюрнам и кампанеллам,
эти цитаты вмиг
нахлынивают океаном
и забивают бубен
несчастного джаз-бандиста.
Беркут, слетая с неба,
ввысь уносит барана,
но жадная ворона
запутывается
в его шерсти.
2 Когда великий Шуман
подсказывал свои ритмы
Чайковскому и Гуно,
Гуно
остался французом,
русским остался Чайковский.
Но горе лилипуту,
попавшему в паутину
звенящих золотом струн:
усваивая чужое,
становится он безродным,
безродным становится,
безликим.
В самый разгар симфонии — вдруг
У телевизора выпал звук.
Все так же сиял голубой экран,
В нем зрелище стало немым шумом.
Но, перейдя на беззвучную грань,
Оркестр вмиг заболел безумьем.
Дирижер прыгал, как шимпанзе,
Руками махал с идиотским видом;
Вон пианист истерику выдал,
Мчась по клавишному шоссе;
Дева из полотна Боттичелли