затеваем осторожную беседу с ней.
Рассказываем ей о русских школах, о порядках в них и постепенно переходим к вопросу о стрижке наших школьников.
Панай сидит на полу (она долго не могла привыкнуть к стулу), сосредоточенно слушает и, попыхивая папироской, изредка подает свой голос.
Она готова помочь нам, но побаивается. Ведь это нешуточное дело!
— Это очень плохо, — говорит она. — «Келе» может взять тогда детей!
Я пускаюсь в дипломатию:
— Панай! Может быть, там, у вас в яранге, водятся «келе», а здесь, в белом доме, никакого «келе» нет. Я знаю это очень хорошо, и ни один таньг еще никогда не видел «келе». Давай вечером пойдем со мной по темным комнатам и посмотрим.
Панай молчит. Она сильно затягивается дымом папироски, откашливается и затем говорит:
— Его не видно.
— А кто-либо из ваших людей видел его?
— Нет, никто не видел, но так говорят. И всегда в праздники поднятия байдар, в праздник пыжика[27] и в другие наши праздники мы бросаем «келе» лучшие куски мяса, чтобы он нас не обижал, — говорит она с трепетом.
Ей и говорить не хочется на такую страшную тему.
Я делаю решительный выпад против «келе»:
— Нет, Панай, у нас в «белых домах» «келе» нет, и мы это хорошо знаем. Мы никогда ему ничего не даем, и он нас никогда не обижает.
Не совсем доверяя, она все же ухватилась за мысль, что в «белых домах», может быть, действительно нет «келе». Найдя в этом для себя оправдание, она после длительных разговоров согласилась на стрижку ребят.
Повар Го Син-тай знал о предстоящей «операции» и с нетерпением ждал момента, когда он начнет стричь ребят. Еще переговоры с Панай были не закончены, а Го Син-тай уже стоял около двери, пощелкивая машинкой.
Мы собрали детей, и к ним вышла Панай.
— Дети! — сказала она. — Мы живем в гостях у таньгов. Обычай у них — отрезать волосы совсем. «Келе» в этой ихней яранге нет. Видите, и я сбросила керкер[28], хожу в матерчатой одежде. У них такой закон. Вот сейчас вам будут отрезать волосы.
«Что она, с ума спятила за дни, которые прожила у таньгов?» — подумал Таграй, искоса поглядывая на старуху.
Но дети так и остаются детьми: с любопытством один за другим подставляют они свои головы под машинку.
Быстро стрижет Го Син-тай, напевая веселую китайскую песенку. И когда очередь дошла до последнего — Таграя, он крикнул:
— Мальчика, ходи сюда!
Таграй встал и молча направился к выходу.
Го Син-тай сорвался с места, догнал его.
— Чиво твоя не хоче?
Вырываясь из рук повара, Таграй кричал, схватившись за голову:
— Не буду, не буду!
— Торопливо подошла к ним Панай. Она боялась оставить неостриженным его одного.
— Таграй, отрежь волосы, — говорила она. — Всем — так всем.
Но, несмотря на просьбу Панай, Таграй так и не согласился стричься. Он ходил угрюмый, замкнулся в себе и исподлобья посматривал на учителей и на Панай. Я даже опасался, как бы Таграй не покинул школу. Он перестал разговаривать со всеми. Стриженые школьники нередко шутили и смеялись над ним.
Подходит к нему стриженый карапуз и совершенно спокойно говорит:
— Таграй, давай друг друга за волосы таскать.
Посмотрит на него Таграй, отвернется и уйдет.
Однако Таграй недолго оставался верен себе. Однажды он пришел ко мне и молча сел рядом.
— Может быть, Таграй, что-нибудь хочешь спросить?
— Да, отрезать волосы!
— Хорошо. Давай, Таграй, я тебя сам остригу!
Я быстро остриг сто. Схватив прядь своих волос, он быстро выбежал из комнаты. Криком и шумом встретила его ватага школьников.
Весть об «изуверстве» таньгов вскоре облетела все побережье. Чукотский устный телеграф заработал вовсю. Первым сообщил об этой новости больничный сторож Чими. Бросив службу, Чими побежал в ближайшее стойбище.
Нельзя было поверить тому, что рассказывал Чими. Ведь в школе находится Панай! Что же она, спит все время там?
Весть о «порче» детей проникла далеко вглубь тундры. Об этом заговорили все — даже те, кто не имел в школе детей. Зашевелились шаманы. Теперь они не ручались за спокойную жизнь детей в «таньгиных ярангах».
Наутро прискакали на собаках взволнованные чукчи. Для меня это не явилось неожиданностью. Как только чукчи начали съезжаться, я вместе с Панай ушел к себе, распорядившись, чтобы все приезжие собирались в школьном зале.
Когда все собрались, мы с Панай вышли. Нас встретило холодное молчание.
Первым начал говорить я сам, стараясь повлиять и на родителей, и на Панай. Панай я удержал от выступления с тем расчетом, чтобы оно прозвучало заключительным аккордом. Но в то же время меня страшила мысль: что, если перепуганная таким серьезным событием Панай вдруг изменит свою позицию?..
Я спокойно объяснил чукчам-родителям, что мы ничего плохого не сделали, мы остригли детей не насильно, а предварительно по-хорошему договорились с Панай.
— Вот она здесь сидит. Все, что я говорю, я не выдумываю. Язык Панай все вам подтвердит.
Панай посматривала то на меня, то на приезжих, явно обеспокоенная. Она была уже не в нашем сером платье и не в той меховой кухлянке, которую мы сшили для нее. На ней был старый меховой комбинезон, в котором она прибыла на культбазу. Панай считала, что наши костюмы для столь серьезной беседы были ей не к лицу и что в нашей одежде к ее словам отнесутся с недоверием.
Она вытащила голую руку из комбинезона и, размахивая ею, начала свою речь.
Она подтвердила, что я сказал правду; потом сказала несколько слов в свое оправдание, а затем из оборонительного положения перешла в решительное наступление:
— Здесь, в белых домах, нет «келе»! Таньги ничего «келе» не дают, и он никогда их не обижал и не обижает! Таньги ничего о «келе» не знают, потому что у них нет его.
Панай говорила отрывисто, немного хрипло. Она делала короткие паузы, и тогда особенно заметна была абсолютная тишина, стоявшая в зале.
Меня самого удивило ее смелое выступление. От ее «безбожной пропаганды» стало тошно всем «келе» (правда, только тем, которые могли быть в белых ярангах; своих она старалась не задевать).
В результате нашего собрания родители, успокоенные за дальнейшую судьбу детей, стали разъезжаться по ярангам.
Меня удивило, что среди приехавших возмущенных родителей не было ни Ульвургына, ни старика Тнаыргына. Я спросил о них у Рагтыыргына.
— Они думают… — ответил он. — Дома у себя…
Позднее, проезжая по чукотским стойбищам, я обратил внимание на одного карапуза, лет пяти-шести, который был острижен по нашему образцу.
— Зачем он у тебя так острижен? — спросил я у матери.
— Мы не хотели, но нельзя было не стричь: так острижен его брат, — ответила женщина.
С болью в сердце рассказала она, что мальчик много дней подряд плакал и просил, чтобы его