возьмется это сделать?
— Такой человек есть, — ответил пан Андрей, — и зовут его Бабинич.
— Ты? — воскликнули вместе ксендз и пан Петр Чарнецкий.
— Эх, отче! Ведь я у вас на исповеди был и все свои проделки вам рассказал. Были среди них проделки не хуже той, которую я задумал; неужели вы можете сомневаться, что я за это возьмусь? Или вы меня еще не знаете?
— Это герой, это рыцарь из рыцарей, Богом клянусь! — воскликнул Чарнецкий.
И, обняв Кмицица за шею, он сказал:
— Дай я тебя расцелую за одно только желание.
— Укажите мне другое средство, и я не пойду, — сказал Кмициц, — но кажется мне, что я справиться сумею. И помните о том, что я по-немецки говорю, как немец. Это много значит; если у меня только платье будет, они не скоро догадаются, что я не ихний. Но я думаю, что перед орудием стражи нет и что я успею все сделать, прежде чем они опомнятся.
— Пане Чарнецкий, что вы об этом думаете? — спросил вдруг настоятель.
— Из ста человек один лишь возьмется за такое предприятие, — ответил пан Петр, — но храбрость города берет.
— Бывал я и в худших переделках, — сказал Кмициц, — и ничего мне не будет, уж такое мне счастье, отец святой. Какая разница? Прежде я рисковал жизнью только бы порисоваться, из-за пустого тщеславия, а теперь я делаю это ради Пресвятой Девы. Если мне даже и придется сложить голову, то скажите сами: можно ли пожелать кому-нибудь более славной смерти, чем в таком деле?
Ксендз долго молчал, наконец сказал:
— Я бы стал удерживать тебя убеждениями и просьбами, если бы ты хотел этим добиться только славы, но ты прав: дело касается Пресвятой Девы, этого святого места и всей страны. А ты, мой сын, вернешься ли счастливо или примешь мученический венец, — тебя ждет высшее счастье, вечное спасение. И вот, наперекор сердцу своему, я говорю тебе: иди, я тебя не удерживаю. Молитвы наши будут тебя хранить…
— С ними я пойду смело и рад буду погибнуть.
— Нет, возвращайся, солдатик Божий, возвращайся счастливо, мы тебя здесь полюбили от всей души. Пусть же тебя святой Рафаил ведет, дитя мое, сын мой дорогой!
— Я сейчас же сделаю все приготовления, — весело сказал пан Андрей, обнимая ксендза, — я переоденусь шведом, захвачу с собой порох, а вы пока молитесь, чтобы туман не проходил, он нужен шведам, но нужен и мне.
— А не хочешь ли ты отысповедоваться перед дорогой?
— Разве можно иначе? Без исповеди не пойду, иначе черти будут иметь ко мне доступ.
— Ну так с этого и начнем!
Пан Петр вышел из кельи, а Кмициц опустился перед ксендзом на колени и очистился от грехов. И, веселый, как птица, он пошел сделать необходимые приготовления.
Час или два спустя, поздней ночью, он снова постучал в келью ксендза-настоятеля, где его ждал и пан Петр.
Оба они с ксендзом едва узнали его — такой превосходный швед из него вышел. Усы он закрутил кверху, надел шляпу набекрень и как две капли воды был похож на какого-нибудь знатного офицера.
— Господи боже, рука невольно за саблю берется при его виде, — сказал пан Петр.
— Уберите свечу, — воскликнул Кмициц, — я вам что-то покажу…
И когда ксендз Кордецкий заботливо отодвинул свечу, пан Андрей положил на стол толстую кишку из просмоленного полотна, туго набитую порохом. На одном конце ее свешивался длинный шнур, пропитанный серой.
— Ну, — сказал он, — когда я дам пушке принять это лекарство, у нее мигом брюхо лопнет.
— А чем ты зажжешь шнур? — спросил ксендз Кордецкий.
— В этом-то и вся опасность предприятия: мне придется высекать огонь. У меня есть хороший кремень, трут и огниво. Но придется нашуметь, они могут заметить. Надеюсь, что шнур они погасить не успеют, он будет висеть у самого жерла пушки, и его трудно будет заметить, тем более что он будет скоро тлеть, но они могут броситься за мной в погоню, а я бежать прямо в монастырь не могу.
— Почему не можешь? — спросил ксендз.
— Меня может убить взрывом. Как только я увижу искру, мне сейчас же нужно отбежать шагов пятьдесят в сторону и лечь на землю. Только после взрыва мне можно будет бежать в монастырь.
— Боже, боже, как это опасно! — сказал настоятель, поднимая глаза кверху.
— Отец дорогой, я так уверен, что вернусь к вам, что даже не волнуюсь нисколько, хотя люди всегда волнуются в такие минуты. Ну да это все равно! Будьте здоровы и молитесь, чтобы Господь дал мне удачу. Проводите меня только до ворот.
— Как? Ты сейчас хочешь идти? — спросил пан Чарнецкий.
— А что же? Ждать, пока рассветет или когда туман пройдет? Разве мне жизнь не мила?
Но в эту ночь Кмициц не пошел, ибо только лишь они дошли до ворот, как стало светать. Кроме того, у большого орудия слышалось какое-то движение. На следующее утро осажденные убедились, что его перевезли на другое место.
Шведами было получено сообщение, что на повороте у южной башни стена особенно слаба, и они решили направить туда выстрелы. Быть может, это была проделка ксендза Кордецкого, так как накануне из монастыря выходила куда-то старушка Констанция, а ею всегда пользовались, когда нужно было сообщить шведам какие-нибудь ложные известия. Во всяком случае, это была ошибка со стороны шведов, так как осажденные могли тем временем поправить поврежденную стену, а для того чтобы сделать новый пролом, нужно было несколько дней.
Ночи все еще были ясны, а дни шумны. Стреляли с отчаянной энергией. Дух сомнения снова закрался в сердца осажденных. Среди шляхты было немало таких, которые попросту хотели сдаться; некоторые монахи тоже упали духом. Оппозиция все росла. Ксендз Кордецкий боролся с нею с неутомимой энергией, но здоровье его ухудшилось. Между тем к шведам подходили новые подкрепления и транспорты из Кракова. Особенно страшны были большие бомбы, наполненные порохом и свинцом. Они не столько вредили осажденным, сколько вселяли в них панику.
Кмициц, с тех пор как он решил взорвать орудие, скучал в крепости. И каждый день он с тоской поглядывал на свою кишку. После некоторого раздумья он сделал ее еще длиннее, так что она была в аршин длиной и толщиной в голенище.
По вечерам он жадными глазами смотрел в ту сторону, где стояло орудие, изучал небо, как астролог. Но луна, освещавшая по ночам снег, делала невозможным его предприятие. Но вот наконец настала оттепель, тучи закрыли горизонт, и настала темная ночь. Пан Андрей так повеселел, точно ему кто-нибудь подарил настоящего арабского коня, и лишь пробила полночь, как он очутился у пана Чарнецкого в своем рейтарском костюме и с кишкой под мышкой.
— Иду! — сказал он.
— Подожди, я дам знать настоятелю.
— Хорошо. Ну, пан Петр, давай поцелуемся, и иди за ксендзом Кордецким.
Чарнецкий сердечно расцеловал его и ушел. Не успел он сделать тридцати шагов, как перед ним забелела ряса настоятеля. Он догадывался, что Кмициц сегодня отправится, и шел с ним проститься.
— Бабинич готов. Он ждет вас, отец.
— Иду, иду, — ответил ксендз. — Матерь Божья, помоги ему и защити!
Минуту спустя они были уже в проходе, где пан Чарнецкий оставил Кмицица, но его уже и след простыл.
— Ушел? — с изумлением сказал ксендз Кордецкий.
— Ушел, — ответил пан Чарнецкий.
— Ах он изменник, — взволнованно сказал настоятель, — я ему хотел ладанку на шею повесить.
Оба замолчали; всюду было тихо, так как ночная темнота не позволяла стрелять. Вдруг пан Чарнецкий сказал:
— Боже мой, он даже не старается идти тихо. Вы слышите шаги? Снег хрустит…