заложил руки назад, оттопырил нижнюю губу и стал смотреть, как судья справедливый, но суровый. Сапега еще более обрадовался, видя его мину, так как ожидал какой-нибудь шутки, и весело спросил:
— Как живешь, старый повеса? Что это ты носом водишь, точно слышишь какой-нибудь запах неприятный?
— Во всем вашем войске капустой пахнет.
— Почему же капустой?
— Шведы капустных голов нарубили!
— Ну вот, пожалуйте! Уж и съязвить успел! Жаль, что и вас не изрубили!
— Я служил под начальством такого вождя, что мы рубили, а не нас рубили!
— Ну тебя! Пусть бы хоть язык тебе отрубили.
— Мне тогда нечем было бы славить победу Сапеги.
Лицо гетмана опечалилось, и он сказал:
— Пан брат, оставьте меня! Есть много таких, которые, забыв о моей службе на пользу отчизны, теперь поносят меня, и я знаю, что долго еще будут Роптать на меня, но ведь, если бы не этот ополченский сброд, дело пошло бы иначе! Говорят, что я ради пиров забыл о неприятеле, но ведь против такого неприятеля не могла устоять вся Речь Посполитая.
Слова гетмана тронули Заглобу, и он сказал:
— У нас так заведено — сваливать всю вину на вождя! Уж я-то вас не буду упрекать за пиры: чем день длиннее, тем ужин необходимее! Пан Чарнецкий великий воин, но у него, по-моему, есть недостаток: на завтрак, на обед, на ужин он дает одно только шведское мясо. Он хороший вождь, но повар неважный. И плохо делает! От такой пищи война скоро опротивеет самым лучшим кавалерам.
— А Чарнецкий очень сердился на меня?
— Нет! Не очень! Сначала был, видно, очень взволнован, но, когда узнал, что войска не разбиты, сейчас же сказал: «Божья воля. Это ничего, говорит, каждому может случиться проиграть битву; если бы у нас, говорит, были одни Сапеги, страна наша была бы страной Аристидов».
— Для пана Чарненкого крови не пожалею! — ответил гетман. — Каждый на его месте унизил бы меня, чтобы возвысить себя, особенно после новой победы, но он не из таких.
— Я ни в чем его упрекнуть не могу, скажу только, что я уже слишком стар для такой службы, какой он требует от солдата, особенно для таких кушаний, которыми он угощает войско.
— Так вы рады, что вернулись ко мне?
— Рад и не рад: об ужине я уж целый час слышу, а его что-то не видно.
— Сейчас сядем за стол. А что пан Чарнецкий думает теперь предпринять?
— Идет в Великопольшу, чтобы помочь тамошнему населению, оттуда же пойдет против Штейнбока и в Пруссию, рассчитывая получить в Гданьске пушки и пехоту.
— Жители Гданьска добрые граждане! Они всей Речи Посполитой служат примером. Значит, мы встретимся с Чарнецким под Варшавой, ибо я туда отправлюсь и только на время остановлюсь под Люблином.
— Значит, шведы опять осадили Люблин!
— Несчастный город. Я не знаю даже, сколько раз он был в руках неприятеля? Здесь есть депутаты от люблинской шляхты, которые, наверно, будут просить, чтобы я их спасал. Но так как я должен написать письма к королю и гетманам, то им придется обождать.
— В Люблин и я пойду охотно, там женщины больно хороши. Если которая из них, нарезывая хлеб, прижмет его к груди рукой, то даже корка бесчувственного хлеба краснеет от удовольствия.
— Ах, турок вы этакий!
— Вы, ваша вельможность, как человек пожилой, не можете этого понять, но мне ежегодно в мае приходится пускать себе кровь!
— Да ведь вы старше меня!
— Опытностью только, но не годами; а так как я умел conservare juventutem meam[56], то многие завидуют мне. Позвольте мне, ваша вельможность, принять люблинскую депутацию, я ей и пообещаю сейчас идти на помощь: пусть, бедняги, утешатся.
— Хорошо, — сказал гетман, — а я пойду писать письма! — И вышел из комнаты.
Сейчас же впустили люблинскую депутацию, и пан Заглоба принял ее с величайшим достоинством и обещал помощь под условием снабжения армии провиантом, а в особенности всевозможными напитками. Потом он от имени воеводы пригласил депутатов к ужину. Они были рады, так как войско этой же ночью двинулось к Люблину. Гетман сам торопился, так как ему хотелось как можно скорее какой-нибудь победой смыть сандомирское поражение.
Началась осада, но она подвигалась очень вяло. Все это время Кмициц учился у Володыевского фехтовальному искусству и делал громадные успехи. Пан Михал, зная, что эти уроки отразятся на шее Богуслава, открыл ему все свои тайны. У них была теперь хорошая практика: они подходили к замку и вызывали на поединок шведов, которых много убили. Вскоре Кмициц дошел до того, что мог устоять против Яна Скшетуского, а в сапежинском войске никто не мог против него устоять. Тогда его охватило такое дикое желание помериться с Богуславом, что он едва мог усидеть под Люблином, тем более что весна вернула ему здоровье и силы. Раны его зажили, он перестал харкать кровью, глаза его по-прежнему были полны огня. Ляуданцы сначала посматривали на него косо, но не смели его задевать, так как Володыевский держал их в железных руках. Потом, видя его подвиги, они помирились с ним совсем, и даже Юзва Бутрым говаривал:
— Кмициц умер, живет Бабинич, а ему — многая лета!
Наконец, к великой радости солдат, люблинский гарнизон сдался, и Сапега двинул свои полки к Варшаве. По дороге он получил известие, что сам Ян Казимир вместе с гетманами и новым войском придет к нему на помощь. Пришли известия от Чарнецкого, который тоже спешил из Великопольши к столице. Война, разбросанная раньше по всей стране, сосредоточилась теперь под Варшавой, как тучи, блуждающие по небу, собираются, чтобы разразиться громом и молниями.
Пан Сапега шел через Желехов, Гарволин и Минск по седлецкой дороге, чтобы в Минске соединиться с полесским ополчением. Им командовал Ян Скшетуский, так как он жил возле полесской границы и был известен всей тамошней шляхте, которая ценила его как одного из самых знаменитых рыцарей Речи Посполитой. Вскоре ему удалось составить из воинственной шляхты несколько полков, ничем не уступавших регулярному войску.
Из Минска войско стало быстро подвигаться к Варшаве, чтобы через день быть уже под Прагой. Погода благоприятствовала походу. Временами перепадал майский дождик, освежал землю и прибивал пыль на дороге, и, в общем, время было чудное, не слишком жаркое и не слишком холодное. Войска из Минска шли без обоза и орудий. Орудия и обоз должны были выступить через день. Настроение солдат было прекрасное; густые леса по обеим сторонам дороги гремели отголосками солдатских песен, лошади весело фыркали. Полки подвигались один за другим в образцовом порядке и плыли, как огромная сверкающая река, так как пан Сапега вел с собой двенадцать тысяч войска, не считая ополченцев. Ротмистры, объезжая полки, сверкали своими панцирями. Красные значки раскачивались над головами рыцарей, подобно огромным цветам.
Солнце уже заходило, когда ляуданский полк, шедший впереди, увидел башни столицы. И радостный крик вырвался из груди солдат:
— Варшава! Варшава!
Крик этот громом прокатился по всем полкам, и некоторое время на протяжении нескольких верст только и слышно было слово: «Варшава! Варшава!»
Многие из сапежинских рыцарей никогда не были в столице, многие совсем ее не видали, и вид ее произвел на них громадное впечатление. Все невольно остановили лошадей; некоторые сняли шапки, другие начали креститься, у иных слезы ручьем лились из глаз, и они стояли молча, в волнении. Вдруг появился Сапега на белом коне и, обгоняя полки, кричал:
— Мосци-панове, мы пришли сюда первыми! Нас ждет великое счастье и честь выгнать шведов из столицы!
— Выгоним! — раздались голоса двенадцати тысяч литовских солдат. — Выгоним! Выгоним! Выгоним!