свернула вдруг хвост, — оживлению Мушки не было границ.
— Шура, Шура, смотри!
И она бросилась к Шуре, завертела ее по пляжу, танцуя вокруг Женьки танец дикарей, наконец повалилась от хохота и усталости на песок и здесь, запрокинув голову, хохотала:
— Собачий хвостик!
Белые пятна Женьки от воды потускнели, зато черная шерсть лоснилась, блистала, и хвост был устойчиво и уморительно завернут кверху кольцом.
Беспокоили все время Женьку, как и всех коров летом, жесткие, как жуки, желтые мухи; они стаями сидели в таких местах, где она никак не могла их достать языком; теперь их не было на ней, и Мушка ликовала:
— Ага! Потонули, проклятые!..
Больше Женька уж не вошла в воду, зато до дрожи купалась сама Мушка и плавала боком, на спинке и по-бабьи ничком «гнала волну».
Только Шура напомнила ей, что надо идти домой — поздно, а то бы она, отдохнув и обсохнув, купалась снова.
Пообещавши зайти к ней на днях, Шура прямо с берега пошла домой, а Мушка повела Женьку одна. Идти было любопытно. Правда, улицы были пустынны как море, но все, кто попадался, удивлялись, — так представлялось Мушке, — как это могла девочка выкупать в море корову, точно лошадь.
Развеселили два татарчонка с вязанками валежника за плечами. Они смотрели на мокрую корову с диковинно закрученным хвостом, показывали на нее пальцами и кричали:
— Собака!.. Собака!..
Но чем дальше шла Мушка, тем больше спадало с нее оживление. Подъем из города в гору показался небывало крутым, но и на нем она не могла как следует согреться; прежнее ощущение жуткого страха, когда она проходила мимо домишек Павлушки, Дарьи и других, еще усилилось; ноги положительно деревенели, так что даже Женька догоняла ее и тыкалась мордой в плечо, сопя над ухом.
— Однако ты долго! — встретила ее Ольга Михайловна.
— Вот мыло, — на, — сказала устало Мушка.
— А Женька что? Купалась? Вошла в воду?
— Женька?.. Конечно, вошла.
И больше ничего не сказала, и не хотела есть, и спать почему-то легла раньше, чем ложилась всегда.
Спальня у Ольги Михайловны и Мушки была общая. Вся еще полная теми странными словами Мушки: «Мама, я не могу так больше жить!» — Ольга Михайловна в эту ночь почти не спала. Все думала над ними: откуда они?.. Она объясняла: — Ведь она ребенок еще, а ей так много приходится делать, как взрослой… Целый день… и учиться еще… И все время одна, среди взрослых… Говорят при ней все, а она — ребенок еще… Забыли об этом… Забыли о ребенке, что он — ребенок!..
И, однако, ясно было, что никак изменить и ничем скрасить Мушкину жизнь нельзя.
В последнее время как-то перестали даже говорить о загранице: не с чем и невозможно было уехать.
Был день отдыха — воскресенье, и пока можно было не думать о суде и бумагах. Чай был настоящий, хотя и плиточный, даже с сахарином, и при небольшом забытьи казалось, что это как прежде, обычное: воскресенье, утренний чай, свежая газета.
— Му-ра! — позвала Ольга Михайловна. — Иди чай пить!
Но Мушка ответила из комнаты:
— Не хочу я!
— Почему это?
— Не хочу, и все!
Она лежала одетая на диване, читала «Пир во время чумы», но строчки почему-то двоились и рябило в глазах, отдельные буквы выпадали из строчек, голова тупо болела и кружилась, и чуть тошнило.
Ольга Михайловна знала, что Мушка вообще не любила чаю. Она не спросила даже, не больна ли Мушка. Она думала, что готовить сегодня на обед и из чего готовить: каждое утро сваливало на нее кучу домашних забот.
— Тогда посмотри поди, куда пошла Женька.
— Женька?.. Я сейчас, — отозвалась Мушка лениво.
Она встала, вышла на террасу, потянулась… Солнечный яркий свет так резанул глаза, что она зажмурилась и покачнулась… Потом сказала: — Я сейчас! — и опять ушла в комнату и легла на диван, а ложась, в первый раз почувствовала, как остро вдруг заболело горло… Открыла было Пушкина снова, но так распрыгались вдруг буквы, что даже удивилась она, и когда заставила их собраться снова, то голова заболела сильнее, стало бить в затылок тупыми, круглыми ударами и затошнило.
— Мама! — позвала она недоуменно.
Ольга Михайловна была на кухне, и отозвался Максим Николаевич.
— Чего тебе?
— Мама! — досадливо позвала Мушка.
— Мама занята… Ты что там?
Пушкин выпал из рук девочки, — такой он показался тяжелый, — и свет резал глаза.
— Да ма-ма же! — протянула Мушка плаксиво.
Как будто двухлеткой стала, когда мама бывает единственной и всемогущей.
— Ангина, должно быть, — сказала Ольга Михайловна мужу. — Или, может быть, живот… Попасите уж вы Женьку, Максим Николаич.
— Что же… пройдусь…
И он пошел, захватив газету и даже не взглянув на Мушку: ангина или живот… Между тем конференция в Гааге кончится, кажется, вничью, впустую… и вся жизнь кругом впустую… и уж совершенно впустую жизнь его, Максима Николаевича… Предсказал бы ему лет двадцать назад какой-нибудь кудесник, что он будет кончать дни свои писцом в этом деревенском суде и пасти единственное имущество свое — пеструю корову!
День был такой, когда ясное здоровое сознание меньше всего склонно бывает допустить, что земля движется. С утра одолела ее жаркая лень. Даже какой-то хищник в небе висел неподвижно, как убитый.
Женька ушла уж далеко от дома, и едва разглядел он в кустах черную спину и белый лоб. Видно было, что паслась она добросовестно и деловито, обгрызая подряд всю траву, какая попадалась, и ежеминутно отмахивалась хвостом от мух.
Чтобы не терять ее из виду, Максим Николаевич взобрался повыше и поближе к дороге, стал было читать газету, но скоро ухватился за какую-то мысль, развил ее, и опять пошла сучиться, как нитка, речь. Однако речь эта была странная: никого не защищал он и никого не обвинял. Он только доказывал, что все случилось так изумительно неизбежно, так ясны и отчетливы были все слагаемые, давшие в сумме ту Россию, какая появилась теперь, что смешно даже и говорить о каких-то «если бы». И будь на шахматной доске русской истории опять расставлены в прежнем, предреволюционном порядке фигуры и начни игроки переигрывать партию снова, результат игры неминуемо был бы тот же самый, и каждое «если бы» — только ребячество того, кто о нем говорит…
Когда рядом с ним появился человек, неслышно подошедший сзади, он даже вздрогнул от неожиданности, а человек этот сказал весело:
— Вот как мне повезло сегодня: к кому шел, того и нашел!.. Правда, вас мне показали издали… Здравствуйте!.. Узнаете?.. Постарели вы немного, — засеребрились… Узнаете?
И, вглядевшись, Максим Николаевич узнал Бородаева, тоже бывшего московского адвоката. Они не виделись около пяти лет, и за это время Бородаев, оказалось, потолстел. Одет он был во все новое, хотя и по-дачному свободно и просторно. Жесткая бородка его и усы были еще черны, но в голове тоже уж много седины.
Поцеловались, хотя раньше никогда не были ни дружны, ни даже очень близко знакомы.