Казалось, что, не решивши его, нельзя даже и жить, не только идти зачем-то домой.
И он опять оставался.
Правда, расставшись, наконец, с нежданным гостем, Максим Николаевич спешил подняться в гору и был весь в смутной тревоге, когда подходил к даче.
Входная дверь не была заперта, но Ольги Михайловны нигде не было. Он догадался: пошла за доктором.
Он вошел в комнату Мушки. Там, в полумраке (ставни были затворены), едва различил глаз белевшее лицо девочки на кровати.
— Мушка! Голубчик!.. Что с тобою?.. — негромко сказал Максим Николаевич.
Мушка молчала.
Она смотрела на него нелюбопытными белыми глазами, изредка мигая ресницами, и молчала.
— Мушка! — громче позвал Максим Николаевич. — Мушка, ты меня видишь ведь, — чего же ты молчишь?
— Не приставайте, — тихо сказала вдруг Мушка, а сама смотрела безразличным взглядом.
Только теперь вспомнил Максим Николаевич, что термометр их показывал больше только на три десятых, и испугался. Это был испуг, сразу его пронизавший. Он даже понять не мог теперь, как это случилось, что он, видя смертельно бледное лицо Ольги Михайловны, даже не догадался, что Мушка больна серьезно. Он даже вслух сказал горестно:
— Как же я так?.. Как же я мог уйти с этим?..
Он приложил руку к голове девочки, — показалась не так горяча голова. Подумалось: — Должно быть, упала температура… Иначе она и не сказала бы: «Не приставайте»… И появилось спокойствие: уверенность в том, что опасности нет, что завтра, может быть, оправится Мушка.
Врач городской больницы Шварцман, — пожилой, седобородый, склонный к полноте, — которого Ольга Михайловна умолила подняться с ней на гору, имел мягкий голос человека, которого некстати обеспокоили, но который воспитан, вежлив и извиняет. Говорил он неторопливо. Черные глаза, с тусклым блеском, долго глядели в лихорадочно блестящие белые глаза девочки. Ставни отворили, и от света она часто мигала.
— Как ее зовут?.. Кажется, Маруся?.. Ты меня узнаешь, Маруся?
Мушка молчала.
— Маруся!.. Ну ответь же!.. Ты ведь знаешь, это — доктор… — заспешила Ольга Михайловна.
Мушка досадливо и брезгливо, но утвердительно мигнула ресницами.
Шварцман взял ее руку, вынул часы, потом озабоченно качнул головой.
— Сто двадцать? — спросил Максим Николаевич.
— Нет, все сто сорок! Живот болит, Маруся?
— Нет, — сказала вдруг Маруся.
— Горло?
— Нет.
— Что же болит? Голова?
— Да.
— А ноги болят?
— Да.
— Как болят? Сводит их?
— Да, — совсем слабо ответила Мушка.
Но Ольге Михайловне страшным показалось это «сводит», как при холере.
— Маруся, — вмешалась она, — ты же ведь говорила мне, что ломит, а не сводит… Скажи: ломит ноги?
Мушка молчала. И сколько ни спрашивали ее потом, она глядела своим новым, взрослым и снисходительным взглядом и молчала.
— Большие подозрения на холеру, — сказал спокойно Шварцман, выходя на террасу.
Ольга Михайловна всплеснула руками, но Максим Николаевич решительно не согласился:
— При сорока одном холера? Не может быть!
— Температура от ангины, конечно, но вот неисправный желудок, рвота…
— Разве было? — спросил Максим Николаевич, холодея.
— Было!.. Да, было утром, когда вы встречали своего гостя!.. И когда вы говорили тут о всякой чепухе!.. — Лицо Ольги Михайловны стало страшным. — Она пила воду вчера из какого-то колодца с Шурой… Она мне сказала!
— А что же вы не сказали мне?
— Когда же мне было вам сказать?
— Тут есть холерный барак, — напомнил Шварцман. — Может быть, направим ее туда?
— Как? — испугалась Ольга Михайловна. — Боже избави! Что вы!.. Там-то уж, наверно, заразится!
— Тогда дайте клочок бумаги для рецепта… У вас, секретаря суда, наверно, найдется клочок.
Над рецептом он думал вслух, спрашивая, что прописать.
— Можно спирта для растирания, только это дорого: четырнадцать миллионов бутылка… Каломель… Так выписать спирт или нет?
— Непременно! Непременно!
Ольге Михайловне показалось, что она выкрикнула это, но ее было едва слышно, и сама она была вся без кровинки, как Мушка.
— Сейчас денег нет в доме… но аптекарь нам поверит, я думаю… Мы, конечно, уплатим, — сказал Максим Николаевич.
Облизывая толстые губы, Шварцман писал, а Максим Николаевич говорил тоскливо:
— Может быть, ночью коллапс будет… Вооружите нас чем можно… Камфарою, что ли…
— Камфару? — бесстрастно отозвался Шварцман. — Стоит три миллиона… — Посмотрел потом на него, на Ольгу Михайловну, не вспомнят ли еще каких нужных лекарств.
И Ольга Михайловна вспомнила:
— Вина!
— Хорошо… Портвейну, — согласился Шварцман и написал на подсунутом ему новом клочке.
— А ванны? — вспомнил Максим Николаевич.
— Да, сделайте, — мягко согласился Шварцман.
— Но ведь у нас нет ванны, Ольга Михайловна!
— Можно в корыте…
— И бутылки к ногам, — припомнил Шварцман… — И, может быть, жаропонижающее еще — аспирину?
И прописал аспирин.
Обведя круглыми изумленными глазами и доктора и Максима Николаевича, сказала Ольга Михайловна:
— Утром совсем здоровая была… Играла с Толкушкой… Хотела сама доить Женьку… Чапку кормила… Вы ведь видели, Максим Николаич?
— Да, утром еще… Чапку… да-да…
И отвернулся Максим Николаевич.
Шварцмана он проводил до ворот.
Он хотел говорить с ним о новом и таком огромном — о болезни Мушки, а тот все говорил о старом и далеком — о болезни России; о какой-то нелепой Гаагской конференции, о какой-то перемене в составе народных комиссаров и о подобном, все из газет.
Только прощаясь, он удосужился сказать, что завтра будет свободен в восемь утра и в случае, если надо будет, может зайти.
Когда Ольга Михайловна вслед за Шварцманом ушла в аптеку, Максим Николаевич тихо прошел в