время, пока Максим Николаевич наливал в самовар воду и колол щепки, смертельно болело сердце, дрожали руки, и уж зажженная и ярко и страшно пылавшая в дымной ночи лучина долго не хотела попасть в самовар.
— Поставили? — показалась Ольга Михайловна. — Ах, как темно! За доктором надо!..
— Он сказал: не раньше восьми.
— За другим… За Мочаловым…
— Человек семейный… Будить ночью… Такое время теперь — еще за грабителя сочтет…
— Понимаете, до двенадцати спала… Каломель проглотила в девять, — ничего… Вдруг, ровно почти в двенадцать, проснулась, стонет… Я к ней с лампой, а у ней по всему лицу пятна! По всему лицу бегают темные пятна!.. Глаза скосились… Я: что ты, Марусечка?.. Беру ее на руки и вдруг… суд… судороги. А-а-а…
— Ну что же плакать! Конечно, судороги, если холера… Успокойтесь же, что вы!.. Это «наша холера», конечно, не азиатская… наша, домашняя, — cholera nosira… От такой не умирают.
— Ах, хотя бы скорей светало!.. Да подбавьте вы щепок: потухнет так!
И до самого света все доливался маленький самовар, кололись щепки, наливались бутылки.
На дачу доктора Мочалова Максим Николаевич пришел в четыре часа. Рассвело уже, хотя солнце еще не встало. Блеяла коза внутри дома. На перилах крыльца стояли синие кастрюли, и корявая тряпка висела на гвоздике. Максим Николаевич стучал тихо. Подождал с минуту, — еще постучал погромче. Неловко было беспокоить так рано, и все казалось, что незачем.
Отперла жена Мочалова, стриженная под машинку, извинилась, что не одета, сказала, что муж сейчас.
Вышла посмотреть, только что поднявшись с постельки, маленькая, совсем голенькая синеглазая девочка лет двух и улыбалась, глядя на него и держа пальчик во рту.
— Ах, купидончик какой! — сказал грустно Максим Николаевич.
А мать из глубины комнат кричала:
— Нюня, ты куда это вышла? — и добавляла, приоткрыв дверь: — Она у нас очень общительная!
— Теперь это большой недостаток — общительность: то тиф, то холера… — отозвался угрюмо Максим Николаевич. — Не могу я тебя, купидончик, и по головке погладить: неизвестно, что у нашей девочки.
И Мочалов сказал на это, входя:
— Да что вы это?.. Неужели так серьезно?
Не узнал его Максим Николаевич. Не так давно видел, — был это рыжебородый, московско- купеческого склада коренастый человек, теперь что-то бритое — не то актер, не то англичанин. И голова выбрита, точно вдруг облысел.
— Да вы ли это? — усомнился почти Максим Николаевич.
— Нельзя иначе, — объяснил Мочалов. — Казенный костюм надел, надо, чтобы и обличье было казенное… Я теперь на службе, по борьбе с холерой.
И потеребил себя за рукав блузы из казенного хаки.
Умываясь тут же на крыльце, спросил:
— Девочка? Температурит? Давно?
Когда услышал, что сорок один, сразу решил, что возвратный тиф.
— Reccurens… Ходит, ходит.
И успокоил:
— Ничего… Смертные случаи редки.
— А не холера?
— Какая же холера при сорока одном? — даже усмехнулся Мочалов.
— Значит, холера совершенно исключается?
— Реши-тельно! — своим словом подтвердил Мочалов и рассказал тут же свежую новость: — Слыхали? Константинополь взят греками!
— В газетах я не встречал.
— Еще бы будет!.. Взяли самым форменным… Три дня назад… Вчера судно оттуда прибыло в Ялту.
И вытираясь полотенцем, и надевая панаму, и спускаясь с крыльца, Мочалов отрывисто и радостно говорил, как, по совершенно достоверным слухам, был взят Константинополь, а Максим Николаевич думал о своем: «Не холера, а возвратный… Это вернее… Но тогда зачем же мы бутылки и растиранья?.. Бутылки и растиранья — это при холере, а при возвратном тифе должно быть что-нибудь другое… Мы с Ольгой Михайловной не знаем, а вот этот, насквозь бритый, знает и нам расскажет…»
И, заранее благодарный ему, он соглашался, что греки — молодцы, и что это чудесно, что взят Константинополь.
— Хотя мне давно уж казалось, что он, в сущности, и не турецкий, a porto franco… так что я не совсем понимаю, у кого же именно он взят.
Но Мочалов рассказывал уже другую свежую новость: с Америкой будто бы покончено, — Америка порвала с Россией всякие сношения и больше кормить не будет; все цейхгаузы ее свертываются и вывозятся; столовые закрываются.
— Переходите, говорят, товарищи, на свои харчи; довольно с вас!
Не успел еще Максим Николаевич спросить, откуда эта вторая новость, как Мочалов сообщал уже третью:
— А знаете, вчера утром — вот в это время, проходил мимо берега контр-миноносец или легкий крейсер, четырехтрубный… Ясно видели на борту «№ 287».
— Чей же это?
— Неизвестно!.. Флага не рассмотрели.
И таинственно смотрел на него Мочалов зелеными глазами.
— Зачем же приходил?
— Опять же неизвестно.
Но смотрел на него весело.
— Что-то много у вас новостей, — качнул в сторону головой Максим Николаевич и добавил нерешительно и понизив голос:
— А не менингит ли у Маруси, а?
— Откуда же? — удивился Мочалов. — Ведь эпидемии менингита нет.
Когда подошли к дачке Ольги Михайловны, солнце уже показалось из-за моря. Было оно насыщенно, красное и страшное почему-то.
Только теперь, придя с Мочаловым, заметил Максим Николаевич, как сдала в лице за одну ночь такая привычная Мушкина мама: она и не она. И растерянность появилась какая-то робкая, детская, и в глаза этому новому доктору она заглядывала просительно, как ученица, как нищая, и, нарочно оберегавшая Мушку от света, при первых словах Мочалова: — Что ж так темно? — сама бросилась отворять ставни.
Мочалов взял тонкую белую Мушкину руку, выпятил губы и смотрел пристально ей в лицо. Она глядела на него безучастно… Глаза ее показались еще прозрачней.
— Маруся! — сказала Ольга Михайловна. — Ты узнаешь, кто это, а?.. Скажи, дорогая!
— Маруся! Ты ведь знаешь, кто я? — спросил негромко Мочалов. — Я, правда, недавно обрился… Не можешь говорить, сделай знак какой-нибудь.
— Мигни глазами, — подсказала Ольга Михайловна.
Мушка досадливо мигнула.
— Да-а! — многозначительно посмотрел на Максима Николаевича Мочалов. — Вы говорили, что горло болит… Как бы посмотреть?
Но рта разжать не могли. Посмотрел и пощупал шею и сказал вопросительно:
— Скарлатина?
— А разве может быть во второй раз скарлатина? — спросила Ольга Михайловна. — У нее уж была скарлатина, когда я еще в Москве на курсах… Ей пять лет тогда было… Правда, случай легкий, но