определили, как скарлатину.
— Ах, была уж!.. Тогда… мм… не знаю… Затрудняюсь определить.
— Вчера был доктор Шварцман, определил, как холеру, — вмешался Максим Николаевич.
— Ну, какая же холера! — махнул в его сторону рукой Мочалов. — Какая-то комбинация… Диагноза на себя не беру… Надо послать за Шварцманом… Он ее видел вчера, а я уж что же… Я уж к шапкам пришел.
— Вы думаете, так плохо?
Максим Николаевич дотронулся до его локтя, и они вышли из комнаты на террасу.
— Пульс очень слаб, — тихо сказал Мочалов. — Очень тяжелый случай.
— Вы думаете, все-таки заразилась?
— Инфекция! Несомненно!.. Здоровенная!.. У меня был подобный больной на днях, мальчик лет тоже двенадцати, — крепкий такой малыш… И вот, — те же самые признаки… Горло и слабый пульс… Определил я, как скарлатину, но просто уж так: вижу, что не жилец…
— Умер?
— На другой же день.
— Так вы думаете… и… и… Мушка наша… тоже? — едва проговорил, просто вытолкнул из себя слова, чувствуя, что начинает дрожать.
— Безнадежна, — сказал Мочалов, закуривая папиросу. — Вам это говорю… матери бы не решился…
Максим Николаевич долго смотрел, пораженный, на огонь его папиросы, на крупные руки, на сизые щеки с лапками около помытых глаз, — сказал он это страшное слово или ему почудилось?
Мочалов непроницаемо курил, затягиваясь и скашивая глаза к носу.
— Да неужели же умрет Мушка? — с усилием переспросил Максим Николаевич, точно во сне.
— По-моему, безнадежна! — тем же словом, но как будто не то же самое, как будто «умрет», но как будто и не умрет, не «совсем умрет», не «окончательно умрет», сказал Мочалов и добавил: — Надо послать за Шварцманом.
— Кого же послать? Послать некого… Я сейчас сам.
Он взял было шляпу, чтобы идти, как к самой террасе неслышно подошла босыми ногами Шура; увидев Мочалова, она робко остановилась.
— Ты к Мушке, Шура? — спросил Максим Николаевич. — Мушка очень больна.
Шура испуганно и безмолвно сложила перед собою руки. Вышла Ольга Михайловна и сказала укоризненно:
— Ты ее из колодца водой напоила!
— Ведь из этого колодца и мы пьем и многие пьют, — почти прошептала Шура.
— Вот потому-то, что многие… Шура, сходи ты за доктором Шварцманом… Очень плохо Марусе!
— Сейчас! — И бросилась бегом Шура.
Спустя минуту сказал Мочалов:
— Можно бы пока камфару попробовать… Есть камфара?
— Вот!.. Вот именно!.. Я вчера ведь говорил Шварцману!.. Ольга Михайловна! — заспешил Максим Николаевич. — Вы вчера не принесли камфару!
— А разве была прописана камфара?
Она помертвела от испуга: еще нужно было что-то сделать для Мушки — ясно, что самое важное — и она не сделала.
И в ридикюле, шаря там дрожащими пальцами, она долго искала клочок с прописанной камфарой, но клочка этого не было… И на столе не было.
— Значит, Шварцман забыл прописать!.. Бегите за Шурой! Максим Николаич! Ради бога!.. Пусть она возьмет в аптеке!
— Пока дайте ей портвейну!.. Я сейчас! — бросился с террасы за Шурой Максим Николаевич; но Мочалов остановил:
— Раз есть вино, камфары не надо… Дайте ей портвейну: все равно.
Услышав уже «безнадежна», Максим Николаевич понял и это «все равно» и с режущей болью в сердце слушал, как из комнаты Мушки доносился голос Ольги Михайловны:
— Выпей, разожми зубки!.. Дорогая Марусечка, выпей!.. Ты узнаешь свою маму?.. Выпей — это вино!.. Дорогая моя доченька, выпей! Марусечка, выпей!..
Настойчиво мычала Женька, очень удивленная тем, что ее не выводят пастись и не доят, хотя сами уже встали, ходят и говорят. Широкогрудая, она ревела, как лев, все нетерпеливее и изумленнее, и Максим Николаевич схватил доенку и пошел к ней.
Было заведено так, чтобы каждый из них троих мог при случае выдоить Женьку, — мог и Максим Николаевич, однако доил он теперь ненужно долго. Перестало уж капать молоко из доек, а он все медлил выходить из коровника, где было прежнее, бездумное, простое, туда, где теперь новое, имеющее страшное имя: безнадежна.
И, сидя за доенкой, он слышал, как Ольга Михайловна подробно рассказывала Мочалову про Мушку, — как она пила ледяную воду из глубокого колодца и как потом купалась в море, недалеко от устья речки.
— По этой речке мало ли что плывет в море?.. Может быть, ныряла, хлебнула нечаянно воды с микробами…
А Мочалов отзывался равнодушно:
— Конечно, все может быть.
И, убрав, наконец, молоко, Максим Николаевич выгнал Женьку пастись, и, неизвестно почему, вдруг все, что он увидел со своей горки: и море внизу в блестках и переливах, и легкие лиловые горы, и приземистый дубнячок около, — все показалось так ошеломляюще прекрасным, что тут же подумал он:
«Как же Мушка?.. Вот уже не видит ничего этого Мушка! И не увидит больше… Неужели же не увидит?.. Что же это такое? Зачем?..»
И разве можно было на это даже самому себе ответить: «Так себе… Незачем… Просто так… Без причины, без цели… Безо всякого смысла…»
И вновь Шварцман.
Он появился из-за горки в полосатой рубахе, забранной в серые брюки, грузно идя за семенившей Шурой, и Максим Николаевич встретил его.
— Ну что? — спросил, отдуваясь, Шварцман, кстати снимая каскетку и вытирая пот с лысого лба платком. — Как наша больная?
— Наша больная?.. Плохо наша больная!.. Камфару надо было! — поглядел на него исподлобья Максим Николаевич.
— Эх! Что же не передали с девочкой?
Шварцман прицокнул языком, сделал горькое бабье лицо и ударил себя по ляжке.
— Да Мочалов решил, что… «Уж все равно, — говорит, — безнадежна!»…
— Ка-ак так?
Шварцман даже остановился, видимо, думая, идти ему дальше или же не стоит, и медленно пошел к даче.
Опять у постели Мушки стали теперь уже четверо: двое своих, двое чужих, и из четырех одна — самая близкая, ближе не бывает на земле. Но больная глядела на всех одинаковым неразличающим взглядом.
— Маруся! — говорила Ольга Михайловна. — Ты слышишь?
— Маруся! — повторял Шварцман. — Ты меня узнаешь?
— Мушка!.. Что же это ты, Мушка? — горестно спрашивал Максим Николаевич и махал, отворачиваясь, рукой.
Слушали сердце. Искали пульс… Потом вышли на террасу.
Чтобы убедиться в том, что у ее девочки не холера, Ольга Михайловна подробно рассказывала, как она давала слабительные, и как они все не действовали, и только каломель… и то очень поздно, часов