теперь, раз ты такой воришка оказался, то и картуза ты не получишь!» Ну, он пошел, и так что день целый мне на глаза не попадался. На другой день является: «Картуз дай!» — На тебе картуз! — Отдаю, ни слова не говоря… А он шишку свою рукой трогает: «Меня, говорит, нонче резать в больнице будут…» — Ну что же, говорю, пущай, ежель мать твоя стала такая крепко умная… — «А ты же мне, говорит, обещал черешен дать, ежель я попрошу… Я, говорит, рвал, действительно, а съесть я ни одной не поспел». — А я ему на это, конечно: — А ремня не хочешь? Ишь ты, черешней ему! А за вухи к матери отведу, — не хочешь?.. Ты же мне, лазявши, две ветки обломал, дерево попортил!.. — Ну, он пошел, а сам невеселый… А у нас тут старых докторов-то их не осталось, — все пошла молодежь, неуки… Эх, доктор был раньше Молчанов, — вот кого одобряли! Бывалыча, куда бы ни позвали, хоть к бедному, хоть к богатому, — без сороковки из дому не выходил… Войдет в дом, — он сначала сороковку из кармана на стол… Нальет, выпьет, аж потом только глазами лупает: «Где больной? Давайте его сюда!..» Вот раз так-то его позвали, — пришел, выпил сороковку… «Давайте больного!» Говорят: — К больному подойтить надо… Он тоже вот так-то, как вы, — пил-пил, да теперь трое суток сидит не разгибается… Только молоком его поим… — Подходит доктор Молчанов: «Что-о, брат! Залил в печенку?.. Теперь же у тебя кишка, как бумага папиросная… Ни боже мой, тебе такого кусочка хлебца нельзя!.. На-ка, вот пилюльку одну проглоти: сам такие от пьянства принимаю…» Проглотил малый, — и что же ты скажешь? На наших глазах разгибаться стал!.. Эх, до чего же был доктор знаменитый!.. А эти теперь что?.. Мальчишка пошел вроде бы пустяк сделать, а его там зарезали: жилу какую-то сонную перерезали, — кровь и пошла винтом!.. Туды-сюды, метались, как кошки, а мальчишка кровью истек!.. Как я про это услышал вчера, пришел, — у меня на глазах аж слезы… Что же это вышло, — до чего же я-то зверь стал, что раз мальчишка у меня перед смертью черешни попросил, а я ему взял да не дал!.. Сущий я после этого азият стал! Перед смертью мальчишка, а я ему чепухи пожалел! Вот посмотрел я на ту черешню тогда да говорю жинке еврей: «Когда такое дело, — вынеси мне пилу двухручную, я ее сейчас долой!.. Полное право имею, раз она в моем дворе, а чтобы мне через нее зверем быть, да чтобы воров через нее делать, — не надо… Другой бы и не хотел, да у него нет возможности, понимаешь? Терпенья к ягоде нет!.. Давай, жинка, ее лучше от греха спилим!..» Ну, баба моя было на дыбошки. А я ей кричу: «Хочешь живая остаться, бери за тот край, пили!.. Пили, а то изуродую!» Ну, она после этого пилу бросила да бежать!.. Я уж тогда этой плотницкой своей спилил ее, ягоды обобрал, топором ее порубал, в кучку склал, — нехай сохнет, — осенью спалим… Жинка ругается, а я ей одно свое: «Когда раз народ такой округ нас живет, что без того он не может, чтоб на черешню не залезть!.. Глазки у него маленькие, а он весь свет норовит обворовать-ограбить!.. Зле такого народу живешь, напоказ ничем как есть не выставляйся, а подальше ховай!..» И когда ж у нас те воры переведутся?.. Будет у нас когда такое время?..
Алексей приподнял кепку и почесал лоб, потом поднялся и сам.
Кончился обеденный отдых, — нужно было снова начинать выстругивать филенки для дверей.
Максим, наскоро разрезав пополам еще двух ос, сложил свой ножичек, вздохнул и сказал задумчиво:
— Али пойтить опростаться?
И когда он вышел из двери балагана, а за ним заковылял Лука на деревяшке, Алексей внимательно поглядел на ящик новых трехдюймовых гвоздей, стоящий под верстаком, потом еще внимательнее на сквозящие стены балагана, кашлянул и, решительно запустив правую руку в ящик, набрал гвоздей сколько могла держать рука и, отвернув фартук справа, проворно высыпал их в карман широких штанов… Потом он зевнул, еще раз оглядел обшивку балагана и, не желая терять ни секунды, запустил в ящик левую руку, отвернул левую полу фартука и уверенно высыпал гвозди в левый карман.
Блистательная жизнь*

До четырех лет он совсем почему-то не говорил, и первое слово, которое он твердо усвоил и вполне правильно произнес, так же как твердо говорили его отец и мать, содержатели маленькой пивной, было: «Откубрить». Можно было думать, судя по такому началу, что из него выйдет горький пьяница, но нет, не пьяница, а совсем напротив, вышел из него трезвейший и рассудительный человек.
Даже и женился он, имея тридцать два года от роду, только тогда, когда очень дешево, по случаю, приобрел небольшой домик на окраине города: иначе куда же было ввести жену как хозяйку? Говорили, что, кроме домашней рухляди, он и приданого за нею никакого не взял, и этому можно было поверить.
Служба у него была хотя и в частной страховой конторе, но прочная, и казалось бы, причин для беспокойства не появлялось, однако странный человек этот всегда имел необычайно озабоченный вид и не улыбался: может быть, не умел делать этого и в детстве.
Люди, совершенно не способные улыбаться, производят разное впечатление. Их называют или строгими, или глубокомысленными, или угнетенными большим горем. Иногда их уважают, иногда их побаиваются, иногда им сочувствуют до того, что, глядя на них, перестают улыбаться сами.
Но когда проходил по улице безулыбочный Гуржин Мирон Мироныч, все, знавшие его, снисходительно улыбались ему вслед. Между тем по виду он был вполне приличен, ростом не низок и не слишком высок, лицом не уродлив, костюмом приятен. Если узнавал, какой галстук считается самым модным, непременно покупал именно такой, а старый укладывал в стол, где лежало порядочно других галстуков на всякий случай: мода переменчива, и, кто знает, может быть, какой-нибудь из этих отверженцев войдет снова в моду, — тогда незачем будет тратиться на покупку: разыскать его у себя в столе, надеть и носить.
Походка его была нетороплива, хотя сам по себе он был отнюдь не тяжел: просто торопиться было не в его натуре: к чему? и куда именно? и зачем?
Кроме того, он был подозрителен и очень осторожен.
Это последнее, может быть, появилось в нем оттого, что он служил в страховом агентстве, куда приходит кто-нибудь, как будто с виду и положительный, застраховать дом, а через какие-нибудь три- четыре месяца дом его вдруг сгорел. Заподозрить злой умысел трудно, однако не заподозрить еще труднее.
— Что же это вы, так-таки и погорели?.. И отчего же это? — не улыбаясь, спрашивал клиента Мирон Мироныч.
— Что будешь делать, когда огонь такой горячий? — весело отвечал клиент и улыбался.
Не принять страховку нельзя, и поручиться за то, что клиент надежный, тоже нельзя, и доказать, что поджог, — поди докажи, — а страховому обществу явный убыток.
Может быть, именно такая служба, где приличные с виду люди иногда вдруг обнаруживали себя как жулики, повлияла на Мирона Мироныча в сторону подозрительных взглядов и нерешительных слов, но он сложился именно таким к зрелым годам своей жизни.
Много ли тридцать пять лет, когда люди доживают и до ста? Но вот именно в этом возрасте, как-то летом, когда, как известно, всюду в домах идут ремонты, он особенно удивил свою жену, сказавши тихо и несколько грустно:
— Предполагаю я, что надо уширить наш коридорчик так еще на пол-аршина.
— Ка-ак это так у-ши-рить?
Жена его Феона Петровна была ниже его и толще и, подняв на него мутные маленькие глазки, старалась понять ход его мыслей.
— Уширить по соображениям такого свойства, — начал объяснять он. — Например, умираю я, скажем, в спальне… Как меня вынести оттуда, если соблюдать, разумеется, уважение к мертвому телу?.. Я ложился на пол и вытягивал ноги, как у меня это будет тогда, и я примерялся и так и этак, оказалось — никак нельзя!.. Поэтому я и пришел к мысли, что…
Напрасно махала на него налитыми руками — короткими и тяжелыми — Феона Петровна, даже