Правда, ни один мускул не шевелился при этом на его лице, сработанном аккуратно, без всяких следов страстей и без резких линий сильных характеров, но зато он говорил веско, обдуманно и резонно:
— Ддда… действительно!
Еще когда был он холост, хотел Мирон Мироныч сдать экзамен на чин при местной гимназии и сосредоточенно читал необходимые учебники, однако непостижимо провалился по всем предметам: даже «Отче наш» не мог правильно прочитать. А на вопрос математика:
— Какие бывают треугольники?
Он ответил вдумчиво и неторопливо:
— Треугольники бывают: треугольные, четырехугольные, пятиугольные, шестиугольные и многоугольные вообще.
Когда же математик показал ему на угол стола и спросил:
— Может быть, вы знаете, какой это угол?
Мирон Мироныч ответил презрительно и высокомерно:
— Деревянный.
Что он не был лишен честолюбия, он показал в 1905-м году, когда конторские служащие всего города собирали подписи под своим заявлением какого-то политического свойства. Он только справился тогда:
— А не опасно ли будет подписаться?
Ему ответили:
— Как же может быть опасно, когда объявлена конституция?
И он взял лист и торжественно вывел на нем:
«К сему прошению всецело подписуюсь. Мирон Гуржин.»
— Это и многословно и не совсем точно, — сказали ему.
Но он ответил вызывающе:
— Ничего! Пусть!.. Пусть во всем городе знают, какой у меня красивый почерк!
Когда он бил комаров на себе летом, то приговаривал однообразно, однако вполне серьезно:
— Дай, боже, и мне такой же легкой смерти!
А когда покупал что-нибудь в магазине, то никогда, принеся домой пакеты, не резал на них шпагата ножом, а непременно развязывал, какие бы ни были тугие узлы: чтобы не выводились в доме деньги.
Феона Петровна говорила «вифлеемица» вместо «инфлуэнца», «животрепячая рыба», «клетчистое платье» и в первое время, когда вышла замуж, ретиво учила своего мужа по вечерам играть в какие-то «лягушечьи дурачки».
Но серьезный Мирон Мироныч этому безделью не поддался.
Иногда она грустила по своей веселой девичьей поре, говоря мечтательно:
— Бывало, соберемся и танцуем, танцуем себе, танцуем, пока гармонист наш «Тоску по родине» не заиграет… Тогда уж, разумеется, расходись по своим домам.
И добавляла к этому соблазняюще:
— Хоть бы когда в театр нам сходить!
Он же отвечал каменно-твердо:
— Ничего… Хороши и без театра…
— Ну, как же так хороши!.. Все-таки там что-нибудь иной раз увидишь!.. — убеждала она.
А он:
— Что же из того, что увидишь?.. И яблоки у соседа в саду вон висят, и мы их со двора своего тоже видим, а они все же не наши с тобой… Увидишь — в карман не положишь…
Пробовала Феона Петровна дома в первое время веселиться так: встретит его, когда он только что вернется со службы, и скинет фуражку, и скажет ему таинственно и вся лучась сквозь щели узеньких серых глаз:
— А у меня медведь!
— Ка-кой мед-ведь? — отступит он боязливо.
— Такой! Настоящий!
— Где медведь? — занесет ногу назад за порог Мирон Мироныч.
— Вот он!
Тут она кидалась ему на шею и ерошила его волосы, как могла.
— Посмотри теперь на себя в зеркало, не медведь?
Но Мирон Мироныч не способен был понимать никаких шуток, — он только запомнил это, чтобы отучить ее петь.
И когда она начинала петь тонким и жалостным голосом, возясь над тем или иным по хозяйству, он подходил к окну на улицу, отворял его (или форточку в нем, если это случалось зимою) и говорил мрачно как будто кому-то назойливому:
— Это не ваша гиена воет, нет, не ваша!.. Что из того, что зверинец у вас разбежался?.. Никакого нам дела до этого нет!.. Похоже на вашу гиену?.. Ну, что же что похоже! А только это — наша гиена, а совсем не ваша!
Так понемногу Феона Петровна совсем отвыкла петь.
Уже к пятому году супружества она одомашнела до того, что когда пришлось ей быть свидетельницей на суде, где и предложили-то ей всего только два вопроса, то от волнения потеряла она за один день восемь фунтов весу.
И если думающий о смерти Мирон Мироныч без ее ведома купил чугунный крест на могилу, то она, поглощенная заботами о жизни, в первый же год замужества, проходя с базару мимо одного скромного дома и разобравши крупное объявление на его воротах: «Богословские книги, проповеди и супружеская кровать продаются», сделала тоже самочинную покупку, и, конечно, не богословскими книгами и проповедями, а супружеской кроватью вдовой попадьи украсилась спальня Мирона Мироныча.
Однако кровать оказалась несчастливой: Феона Петровна не тяжелела и говорила по этому поводу недоуменно:
— Что же это такое? Вроде как пострамление!.. Или это мне за то, что я на полотенце к образам ангела вышила, а он у меня какой-то кривой оказался?.. Ну, так разве же это я нарочно?
Но, убиваясь и оплакивая в одиночестве свою бесплодность, она неудержимо толстела.
К скромному жалованью своему Мирон Мироныч прирабатывал немного в тех случаях, когда его посылали определять убытки при маловажных пожарах. Тогда каждому хозяину хотелось, чтобы в протоколе осмотра сгоревшего было гораздо больше, чем на самом деле, и для достижения этого под протокол подсовывалась та или иная кредитка, но очень жалких качеств.
И Феона Петровна не тратила денег на пустяки: она хозяйничала толково, аккуратно, ретиво и с полным пониманием своего дела.
Есть иранская пословица: «Время — отец чудес»… Но время летело над домиком Мирона Мироныча, чудес же от него не было.
Может быть, они и хотели иногда проникнуть в какое-либо из пяти окошек этого обиталища, но остановились перед несокрушимой стеною безулыбочности и расчетливости, как известно не допускающей никаких чудес.
Даже когда Феона Петровна, не в меру располневшая и засыпавшая почему-то только на левом боку, вскакивала среди ночи от перебоев сердца и начинала жаловаться на страшные сны, Мирон Мироныч спрашивал несочувственно:
— Что же ты все-таки такое страшное видишь?
— Да все их же поганых, чертей! — стонала Феона Петровна.
— Гм… И что же они?.. Как же?
— Да все гонятся за мною и гонятся, гонятся и гонятся, проклятые!
— А догнать, значит, они тебя не могут?
— От них какое же еще спасенье? Возьму да проснусь со страху!
— И как же у них — все, стало быть, явственно? И рожки и хвосты видно?
— Ну, а как же еще?