павильона выходящих из оного влюбленных.
Линев не узнает в темноте Толстого, но бросается в кусты и присаживается на корточках, закрыв лицо руками Толстой, как бы ничего не замечая, подходит к кусту, и на Линева с безоблачного неба льется целый поток. Испытание ужасное, но решительное. Линев не выдает себя. Толстой догоняет даму и говорит ей, что сейчас, на опыте, убедился в безграничной к ней преданности Линева, что она вполне может рассчитывать на его молчание, и обещается честью никому не рассказывать о происшедшем. Держать слово, однако, не в обычаях Толстого, и бедный Линев переносит много насмешек от своих товарищей.
Знатная дама отправляется навсегда за границу, и роман оканчивается» {148. с. 402}.
«Женатый на цыганке,[45] известной своим голосом и принадлежавшей к московскому табору, он превратил свой дом в игорный, проводил все время в оргиях, все ночи за картами, и дикие сцены алчности и пьянства совершались возле колыбели маленькой Сарры.[46] Говорят, что он раз, в доказательство меткости своего глаза, велел жене стать на стол и прострелил ей каблук башмака» {47, т. 8, с. 243}.
«Шла адская игра в клубе. Наконец все разъехались, за исключением Толстого и Нащокина,[47] которые остались перед ломберным столом. Когда дело дошло до расчета, Толстой объявил, что противник должен ему заплатить двадцать тысяч.
— Нет, я их не заплачу, — сказал Нащокин, — вы их записали, но я их не проиграл.
— Может быть, это и так, но я привык руководиться тем, что записываю, и докажу вам это, — ответил граф. Он встал, запер дверь, положил на стол пистолет и прибавил: — Он заряжен: заплатите или нет?
— Нет.
— Я вам даю десять минут на размышление.
Нащокин вынул из кармана часы, потом бумажник и отвечал:
— Часы могут стоить рублей пятьсот, а в бумажнике — пятирублевая ассигнация: вот все, что вам достанется, если вы меня убьете. А в полицию вам придется заплатить не одну тысячу, что бы скрыть преступление. Какой же вам расчет меня убивать?
— Молодец, — крикнул Толстой и протянул ему руку. — Наконец-то я нашел человека!» {127. с. 538}
Последние слова Американца — аллюзия на слова Понтия Пилата о Христе: «Се Человек!» («Ессе Homo»);[48] возможно, также и на слова Диогена, ходившего, согласно легенде, днем при ярком солнечном свете с зажженным светильником и отвечавшего на вопрос «зачем?»: «Ищу человека!»
«Я слышал, насколько мне помнится, от моего отца такую версию этого рассказа:
— Граф, вы передергиваете, — сказал ему кто-то, играя с ним в карты, — я с вами больше не играю.
— Да, я передергиваю, — сказал Федор Иванович, — но не люблю, когда мне это говорят. Продолжайте играть, а то я разможжу вам голову этим шандалом.
И его партнер продолжал играть и… проигрывать» {762, с. 25–26}.
«Помню, что рассказывали об нем, будто остановленный противником при передергиванье карты, он, нисколько не смутясь, отвечал ему: „Это правда; но я не люблю, чтобы мне это говорили“. Это слово принадлежит не ему первому. Я нашел его в „Записках“ Сен-Симона. Жаль, что отнимаю у него право на это жалкое преимущество» {49, с. 096}.
«Раз собралось у Толстого веселое общество на карточную игру и на попойку. Нащокин с кем-то повздорил. После обмена оскорбительных слов он вызвал противника на дуэль и выбрал секундантом своего друга.[49] Согласились драться следующим утром.
На другой день, за час до назначенного времени, Нащокин вошел в комнату графа, которого застал еще в постели. Перед ним стояла полуопорожненная бутылка рома.
— Что ты это ни свет ни заря ромом-то пробавляешься! — заметил Петр Александрович.
— Ведь не чайком же мне пробавляться.
— И то! Так угости уж и меня, — он выпил стакан и продолжал. — Однако, вставай, не то мы опоздаем.
— Да уж ты и так опоздал, — отвечал, смеясь. Толстой. — Как! ты был оскорблен под моим кровом и вообразил, что я допущу тебя до дуэли! Я один был вправе за тебя отомстить; ты назначил этому молодцу встречу в восемь часов, а я дрался с ним в шесть: он убит» {127. с. 539}.
«Я слышал от моего отца следующую версию этого рассказа: на одном вечере один приятель Толстого сообщил ему, что только что был вызван на дуэль, и просил его быть секундантом. Толстой согласился, и дуэль была назначена на другой день в 11 часов утра; приятель должен был заехать к Толстому и вместе с ним ехать на место дуэли. На другой день в условленное время приятель Толстого приехал к нему, застал его спящим и разбудил.
— В чем дело? — спросонья спросил Толстой.
— Разве ты забыл, — робко спросил приятель, — что ты обещал мне быть моим секундантом?
— Это уже не нужно, — ответил Толстой. — Я его убил.
Оказалось, что накануне Толстой, не говоря ни слова своему приятелю, вызвал его обидчика, условился стреляться в 6 часов утра, убил его, вернулся домой и лег спать» {762, с. 24}.
Для Толстого не было никаких запретов, он мог перешагнуть через все — и при этом был человеком острого ума, замечательно владел языком. Гоголь в письме М. С. Щепкину писал по поводу одного из актеров, игравших в «Ревизоре»: «Он должен скопировать того, которого он знал говорящего лучше всех по-русски. Хорошо бы, если бы он мог несколько придерживаться американца Толстого» {44. т. 13, с. 118}. Толстой был принят в свете, знаком со многими замечательными людьми. Жуковский, Пушкин и Вяземский адресовали ему поэтические послания, он был принят в лучших домах (в первую очередь, в Москве, где поселился после выхода в отставку). Уже в отставке Американец женился на цыганке Авдотье («Дуняше») Тучаевой, но ни женитьба, ни рождение многочисленных детей не мешали Толстому продолжать разгульную жизнь, попойки и дебоши, безудержную картежную игру и т. п. В последние годы жизни он немного успокоился и даже удивлял окружающих своими глубокими познаниями и суждениями, столь, на первый взгляд, не соответствовавшими легендарной репутации гуляки. Однако сквозь любую маску спокойствия нет-нет да и прорывалась характерная «толстовская дикость» (выражение Л. Н. Толстого) — как из-под его щегольского фрака нет-нет да и выглядывала «американская» татуировка.
«Какой-то князь должен был Федору Ивановичу по векселю несколько тысяч рублей. Князь, несмотря на письма Толстого и на пропущенный срок, долго не платил. Федор Иванович написал ему: „Если вы к такому-то числу не выплатите долг свой весь сполна, я не пойду искать правосудия в судебных местах, а отнесусь прямо к лицу вашего сиятельства“» {38, с. 59}.
«Он же одно время, не знаю, по каким причинам, наложил на себя эпитимью и месяцев шесть не брал в рот ничего хмельного. В самое то время совершались в Москве проводы приятеля, который отъезжал надолго. Проводы эти продолжались недели две. Что день, то прощальный обед или прощальный ужин. Все эти прощания оставались, разумеется, не сухими. Толстой на них присутствовал, но не нарушал обета, несмотря на все приманки и увещания приятелей, несмотря, вероятно, и на собственное желание. Наконец назначены окончательные проводы в гостинице, помнится, в селе Всесвятском. Дружно выпит прощальный кубок, уже дорожная повозка у крыльца. Отъезжающий приятель сел в кибитку и пустился в путь. Гости отправились обратно в город. Толстой сел в сани с Денисом Давыдовым, который (заметим мимоходом) не давал обета в трезвости. Ночь морозная и светлая. Глубокое молчание. Толстой вдруг кричит кучеру: стой! Сани остановились. Он обращается к попутчику и говорит: „Голубчик Денис, дохни на меня!“» {38, с. 375– 376}.
«Последняя его проделка чуть было снова не свела его в Сибирь. Он был давно сердит на какого-то мещанина, поймал его как-то у себя в доме, связал по рукам и ногам и вырвал у него зуб. Вероятно ли, что этот случай был лет десять или двенадцать тому назад? Мещанин подал просьбу. Толстой задарил полицейских, задарил суд, и мещанина посадили в острог за ложный извет. В это время один известный русский литератор, Н. Ф. Павлов, служил в тюремном комитете. Мещанин рассказал ему дело, неопытный чиновник поднял его. Толстой струхнул не на шутку, дело клонилось явным образом к его осуждению; но русский бог велик! Граф Орлов[50] написал князю Щербатову секретное