громадном двусветном зале на Невском. Хозяйкой этих вечеров была «дама» Соловьева, известная Хитрово (она мне показалась весьма неинтересной, смахивающей на русскую дородную бабу). Соловьев везде был тот же: не везде так весел, как у г-жи Оппель, в последние годы совсем даже не весел; но его хохот оставался тем же, и еще больше поражал, когда раздавался внезапно, после долгого, серьезного, почти угрюмого молчания. Неудержимая склонность к остротам, не всегда острым (она была и у сестры), также не покидала его.
Не помню, как это вышло, но раз мы отправились, в белую ночь, в тогдашнем «ландо», вчетвером на острова: я с Мережковским, Соловьев и милый Михаил Альбертович Кавос, преданный поклонник баронессы Икскуль. Соловьев был очень весел и непрерывно острил. Кто-то из нас сказал: «Какой это древний философ умер от черепахи, которую птица уронила ему на лысину?». Соловьев захохотал на всю Неву и тотчас заявил, что «лучше умереть от черепахи, чем от рака!».
Но я не пишу о Соловьеве: встречи были слишком кратки и незначительны, а слышали мы о нем то же, что и другие (в последнее время он уже был очень известен), — я, пожалуй, немного больше, — и о нем, и о семье Соловьевых, — через Поликсену: с ней мы познакомились, когда она переехала в Петербург, во второй половине 90-х годов. И наши отношения не прерывались, можно сказать, до ее смерти: последнее письмо она прислала мне уже в Париж, а вскоре до нас дошла весть о ее кончине в московской больнице (вести и письма из России в 20-х годах еще доходили).
— Она очень странная, — сказала мне как-то Зинаида Венгерова. — Ходит в пиджаке, стрижет волосы, говорит басом. Ее псевдоним Allegro.
Рекомендация неутешительная. И хотя верная — глубоко фальшивая.
В Петербурге существовал тогда «Женоклуб», воспетый впоследствии Игорем Северяниным. Каюсь, для меня (да и не для меня только) он был предметом забав и подшучиваний: ведь в самом деле, почему называлось это общество женское — «взаимно-благотворительным»? Нельзя себе представить, чтобы дамы, там бывающие, друг другу благотворили, да и как, и зачем? Не знаю, были ли там «члены», «председательница» и т. д. Раз меня зазвала туда Венгерова, днем. Я увидела несколько пустых комнат, по коридору ходил истопник.
Та же Венгерова позвала меня в другой раз вечером:
— Пойдемте в Женское О-во. Там «чашка чаю», и будет Поликсена Соловьева.
Действительно, чашка. Длинный стол, масса неизвестных мне дам. А вот и Поликсена.
Владимир Соловьев считался красивым. Если бы сбрить ему бороду, уменьшить роскошную шевелюру — он был бы, пожалуй, совсем Поликсена. А Поликсена определенно некрасива. Волосы, еще темные тогда и короткие, лежат со лба не гладко, но и не пышно; у нее толстые губы и смуглые щеки.
В тот вечер она была очень оживлена, мила, разговорчива. Мне еще не приходило в голову, что такова она всегда… в обществе женщин, и совсем другая, молчаливо осторожная, — в другом. Со временем это объяснилось для меня просто.
Мы стали видаться — у меня, потом и у нее. Она переехала в Петербург с матерью, Поликсеной Владимировной, и с преданной им обеим, хлопотливой и толстой, «вечной» Марьей Михайловной. Переезд совпал и с пребыванием в Петербурге Вл. Соловьева. Поликсена мельком сказала, что у брата «секретарствует»; мне естественно подумалось, что это и есть причина переезда — но ненадолго: стоило чуть ближе узнать Поликсену, чтобы понять: к брату, этому «обыкновенному необыкновенному человеку» она относится очень независимо, делаться его «секретарем» не в ее характере, и Москву она для этого не покинула.
При общей нашей несклонности к разговорам в малейшей степени интимным эта причина долго оставалась мне неизвестной, — пока мы не встретились у Поликсены с миловидной дамой, блондинкой, женой доктора М. П. Манасеина. Ее мужа перевели в Санкт-Петербургский Павловский госпиталь. Между этой «Наташей» и Поликсеной оказалась крепкая дружба, с оттенком обожания со стороны Поликсены, чего она, впрочем, не высказывала. Как-то мать, Поликсена Владимировна, обычно-жалобным голосом, пояснила о переезде: «Сена захотела… Уж куда иголка, туда и нитка…».
Не знаю, где жил Владимир, но семья поселилась на первый раз в маленьком деревянном домике, в очень глухом тогда переулке Петербургской Стороны. Туда вечером было даже страшновато ехать на сонном извозчике, ковылявшем по «арбузной», как мы говорили, мостовой. Но была в этой глуши и своя провинциальная прелесть: сады за серыми заборами, узкие дощатые тротуары… Там, тоже в маленьком домике, начал, кстати, и Розанов свое петербургское житье.
Приезжая в домик на Петербургской Стороне — попадаю в царство женщин (пока еще не широкое). Мать Соловьевых — худенькая старушка, с добрым страдальческим лицом, румяная хлопотунья Марья Михайловна, сама Поликсена и, почти всегда вечером, блондинка «Наташа». Эта дама меня не интересует, хотя она не неприятна и, кажется, не глупа; я считаю ее неизбежным придатком Поликсены и весело с неизбежностью мирюсь, тем более что придаток характерен, а Поликсена очень чутка: ей хочется, чтобы Наташа нравилась всем. У Натальи Ивановны маленькая дочь и требовательный муж (позже, бывая в их доме, не трудно мне было найти его и пренеприятным).
О чем мы говорим? Почти всегда о литературе, о стихах. Ведь Поликсена пишет (и печатает) стихи. Она всегда — от мужского имени и за подписью «Allegro». Какой неподходящий псевдоним! Оказывается — случайный, и Поликсена согласилась, что не очень подходящий.
Что такое ее стихи?
Вот тут надо остановиться и дать сначала общий облик Поликсены в связи со всей семьей Соловьевых.
Типичная московская профессорская семья того времени и особенно талантливая, — с ней сходна другая такая же — Лопатиных: дети обеих семей выросли в тесном общении [44]. Талантливость не всегда и не совсем то же, что талант. Все члены одной семьи могут быть талантливы; у кого-нибудь из них обнаруживается талант, — у других остается их талантливость, более или менее яркая, но это как бы рассеянный талант.
Выделив Владимира — все остальные Соловьевы были «талантливы»; и те, которых мы знали только по рассказам, как старший Всеволод и Михаил (любимый брат Поликсены, она его ставила выше Владимира), и в особенности сама Поликсена. Общая талантливость, как известное внутреннее свойство, может проявляться в чем угодно, смотря по личности: в искусствах, но и в любви или доброте. Владимир писал стихи, но мы его знаем не как поэта; все свои разнородные способности он вложил в одно главное дело — этим перешагнул за грань «талантливости»… Но вернемся к Поликсене.
Она писала картины и портреты (долго посещала московскую школу «Живописи и ваяния»). Она писала стихи, печаталась в журналах, издала несколько книжек. Пробовала себя и в прозе, в беллетристике. В последние годы перед войной даже издавала детский журнал «Тропинка» вместе с Н. И. Манасеи-ной, у которой вдруг открылась способность писать исторические романы для детей. Следует упомянуть также, что Поликсена некоторое время занималась своим редким голосом, чудесным контральто: мне случалось несколько раз слышать ее, просто в комнате, без аккомпанемента, и это было удивительно. Но не знаю, пела ли она когда-нибудь, если слушателей было больше двух — трех человек.
Я не знаток живописи, но мне всегда казалось, что в рисунках и портретах Поликсены чего-то не хватает: может быть, какой-то техники, но такой важной, что она уже не техника. Видно было (мне, по крайней мере) прилежное старание выразить что-то, может быть, настоящее, для нее понятное и важное, что, однако, не выражалось.
С ее стихами и литературой дело обстояло немного иначе, потому что сложнее.
Московская профессорская семья того времени (т. е. 60— 70-х годов), — как семья Соловьевых и Лопатиных[45], - была явлением своеобразным, с обстоятельными традициями и собственной атмосферой. Атмосфера интеллектуальная, но отнюдь не интеллигентская. Кажется, тогда и слова «интеллигенция» не было (его изобрел Боборыкин), но это ничего не значит: достаточно сравнить тогдашнюю петербургскую курсистку с московской барышней, любой из дочерей Соловьева и Лопатина, чтобы увидеть, в чем разница.
По рассказам Екатерины Михайловны («Кати» Лопатиной, с которой мы много виделись в эмиграции) девочек не было в обычае отдавать в учебные заведения, оне воспитывались дома, гувернантками. Тесное общение с братьями, интеллектуальная атмосфера дома имели, конечно, свое влияние на женскую половину семьи, однако систематического образования ни сестры Соловьева, ни Катя