кризис и все пошло прахом.
— Нет, — сказал я. — Я в это не верю. А ты?
Ее веки опустились, и я увидел, как из-под них появляются слезы.
— Не знаю, — сказала она. — Все так сложно.
— Не было счастья, да несчастье помогло, — сказал я. — Или наоборот. Бывает ведь по-всякому.
Слезинка побежала по ее щеке.
— Да, ты прав, — сказала она и стерла слезу. — Лучше всего обо всем забыть.
— Что ты хочешь сказать?
— Вообрази себе, что мы забываем о каком-нибудь неприятном событии сразу после того, как оно произошло. Так — лучше всего. Что-то жуткое случится, и мы тут же о нем забудем. Представь себе, что наша память работает два или три часа, и все. Как хорошо будет! Как мы будем рады! Произошла катастрофа, и через пару часов мы уже ничего не помним.
— А что тогда станет с нами? Кем мы станем? — спросил я.
Она взглянула на меня.
— Ведь тогда мы бы не помнили друг о друге, при расставании, и никогда бы больше не встретились. Я ушел бы и забыл, что завтра мне опять надо сюда вернуться.
— Ну хорошо, пусть память будет работать двенадцать часов.
— А если бы мне пришлось уехать, хотя бы на один день?
— Хорошо. Пусть — двадцать четыре часа.
— А теперь подумай о семьях, которые поехали в отпуск. Им надо возвращаться, а они забыли, где их дом.
— Ой, какой же ты скучный.
Она шутила, и все же это меня задело.
— Скучный?
— Да. Потому что ты думаешь о такой уйме вещей, просчитываешь разные ситуации.
— Разве это так скучно?
Ее глаза широко раскрылись, взгляд стал серьезным.
— Да. Можно сойти с ума, если постоянно обо всем думать.
Казалось, она вот-вот снова заплачет.
— Лучше думать как можно меньше, — сказала она. — Лучше всего вообще ни о чем не думать.
Она положила голову на мою подушку. Ее охватила дрожь, я крепко обнял ее и прижал к себе.
— Так все и делают, — сказал я.
Я чувствовал, как мое тело задрожало в ответ. Мы лежали в объятиях друг друга, будто пережидали первые слабые толчки начавшегося землетрясения.
— Дорогая, — сказал я. — Люди вообще стараются ни о чем не думать.
— Хотела бы я, чтобы ты мог остаться, — сказала она. — Хотела бы я, чтобы ты никуда не уходил.
Я не сразу понял, что она просто продолжает наш разговор.
— После твоего ухода, — сказала она, — я не могу вспомнить, был ты здесь или нет. Вернее, я помню, но иногда сомневаюсь, давно мы виделись или недавно. Что, если мы встречались много дней тому назад?
Я вспомнил, как однажды где-то прочитал, что, если человек поселится на новом месте, ему потребуется провести там много дней, прежде чем туда сможет переселиться его душа, и тут же подумал, что квартира Ингер еще не стала для меня таким местом, а значит, когда я ухожу, там от меня ничего не остается.
Я проснулся оттого, что ее рука лежала у меня на лице. Я отодвинул ее. Она спала. Рот был открыт, словно ей не хватало воздуха. Я внимательно рассматривал ее, пытаясь найти сходство с фотографиями Марии. Пока я ее изучал, меня не покидало странное чувство, будто я стою перед портретом в пустом зале музея, понимая, что этот портрет может в любую минуту ожить. Вдруг ее губы начали шевелиться. Казалось, она пытается что-то сказать.
Видимо, я опять заснул, потому что в следующий раз, когда я открыл глаза, Ингер сидела рядом со мной уже одетая.
— Идем, — сказала она. — Я тебе что-то покажу.
Она потянула меня из постели, я стал растерянно натягивать штаны.
Она подождала, когда я оденусь. Потом взяла меня за руку.
— Идем, — сказала она.
В комнате рядом с телевизором стоял включенный видеомагнитофон. На телевизионном экране подрагивала остановившаяся картинка — несколько детских фигурок в белых бойцовских кимоно в спортзале.
Ингер подвела меня к дивану, мы сели, и она нажала на кнопку пульта. Фигурки ожили. Девочки начали подпрыгивать на синем коврике, словно воробьи, пинаться ногами и нападать друг на друга с громкими криками.
В центре кадра оказалась одна из них.
— Это Мария, — сказала Ингер.
Камера пыталась удержать ее, но девочка так быстро бегала, что оператор успевал снимать только пряди волос, закрывавшие ее возбужденное лицо. Через некоторое время учебный бой закончился.
— Сколько ей лет здесь? — спросил я.
— Одиннадцать.
Девочки сделали поклоны. Одна пара поклонилась другой. На первом плане вдруг снова появилась Мария, которая пила из бутылки через соломинку. Тот, кто снимал ее, вплотную подошел к ней, но по лицу Марии нельзя было понять, нравится ей, что ее снимают, или нет.
— Ты довольна своими результатами? — спросил мужской голос.
Звук был искажен, видимо, оператор-любитель говорил прямо в микрофон.
Мария только молча поморгала.
— Очень устала? — спросил мужчина.
Я узнал его голос.
— Нет, — ответила она, не выпуская изо рта соломинку. — Мне пора в раздевалку.
— Ты не хочешь еще что-нибудь сказать? — спросил отец. — Мы потом вместе посмотрим, какой у нас получился фильм.
Мария невозмутимо заглянула в объектив камеры, ничего не говоря. Затем раздался булькающий звук. Она посмотрела вниз. Соломинки в кадре не было.
— Не знаю, — сказала она.
— Тебе будет интересно увидеть себя на экране? — спросил Халвард.
Ужас охватил меня. Мне на мгновение показалось, будто он здесь, в комнате, сидит рядом с нами на диване и показывает мне видеокассету. Ведь мы теперь одна семья, и, значит, нам положено собираться всем вместе и проводить вечер перед видеомагнитофоном, заново переживая какие-то мгновения нашей общей жизни.
Затем он повторил вопрос, на который дочь не пожелала ответить. Его голос стал громче. Пока он расспрашивал ее о том, когда она собирается на следующую тренировку, когда у них будут проводиться соревнования, успеет ли она к ним подготовиться, мне послышалось, как он совершенно отчетливо сказал, обращаясь прямо ко мне: «Это мой мир, мир Марии и Ингер. Ты тут посторонний».
Мария наклонилась к камере и скорчила жуткую гримасу.
Ингер взяла пульт, остановила изображение, нажала на перемотку, и кадры толчками пошли в обратном порядке.
— Вот она, — сказала Ингер, снова переключив кнопки. — Моя Мария!
Я взглянул на экран и увидел детское удивленное лицо с широко открытыми глазами и губами,