аппендицит, хотели резать. Оказалось, что-то вроде почечной колики. Вот ухаживала за мной. Спросил ее — как дела, не надо ли чего, не нуждается ли в чем. Нет, говорит, спасибо, ничего не надо. Вот народ самоотверженный! И зарплата у нее поди невелика, и комнатенка метров в десять. А ничего не надо, видишь ли! Другой за глотку тебя хватает: дай того, дай другого, третьего… Растрогала меня бабуся. Замечатель- | ный человек. Партийная. Одной из первых комсомолок была в Высокогорье. Ей около шестидесяти. «На пенсию, говорю, иди Мария Васильевна». — «Ни за что, отвечает. Я ещё жить хочу».
На окраине Высокогорска распрощались. Осенний день приближался к концу, смеркалось. Зажгли фары, полетели по мокрому от меленького дождичка ровному шоссе. Сергеев, видимо, размышлял над увиденным и услышанным за день — молчал; Василий Антонович тоже все снова и снова перебирал и обдумывал события дня, — тоже не затевал разговора. Сцена с нянечкой из больницы его поразила. Беспокоила мысль: как бы в таком случае поступил он, Василий Антонович? Остановил, бы машину на улице, вышел бы к той, которая ухаживала за ним во время болезни? «Да или нет? Да или нет?» — придирчиво спрашивал себя. И с полной самокритичностью признался в конце концов, что не уверен в этом. А разве он черствый, неотзывчивый человек? Так в чем же дело? Разве ему не известно, что больше всего люди ценят внимание к себе? Очень правильно сказал писатель Баксанов, когда ездили в колхоз «Озёры»: подарите мне вечное перо ценой в несколько рублей, напишите на нем добрые слова от имени обкома, и это мне будет самой высокой премией, потому что через нее я увижу ваше внимание ко мне, внимание партии к коммунисту, к его труду, увижу оценку моей работе. Пообещал тогда Баксанову и Соне подарить по ручке, купить послезавтра. И не сделал этого. Пусть в шутку было обещано, а выполнять обещание надо было всерьез. Артамонов бы, наверно, не упустил случая проявить внимание к людям, и правильно бы сделал.
Василий Антонович был собой недоволен. Мало руководить на бюро, на пленумах, на конференциях, в своем кабинете. Надо завоевывать сердца и чувства людей каждым повседневным делом, при каждом общении с ними. Прав, прав Артамонов. В чем-то он, может быть, и не прав — вспомнилось, как Артамонов, стоя у окна, не оборачиваясь, диктовал пункты решения стенографистке, — а в чем-то очень и очень прав; перед глазами встала старая женщина с продуктовой сумкой в руках, благодарно глядящая вслед секретарю Высокогорского обкома партии.
Бежала мокрая, черная дорога, обсаженная по сторонам березками и молодыми дубками. Березки уже были голые, тоненькие, озябшие, а на дубках ещё крепко держались бурые листья.
Не доезжая большого селения Лобанове за которым вскоре должна быть граница Старгород-чины, увидели на обочине изрядно потрепанную на сельских ухабах серую «победу». Около нее стояли под Дождем люди в плащах и сигналили поднятыми руками.
— Как?.. — спросил Бойко, слегка тормозя.
— Что — как? — ответил Василий Антонович. — Люди бедствие терпят. Может, какого винтика не хватает. Останавливайся.
Проехав мимо «победы», остановились шагах в десяти впереди нее. Люди поспешно подошли к «газику».
— Масляная трубка лопнула, — сказал один из них. — Случаем, нет запасной?
Бойко полез в багажник. А Василий Антонович присматривался в потемках к терпевшим бедствие.
— Слушайте, — сказал он. — Где-то я встречал вас. Лица знакомые.
— Встречали, товарищ Денисов, — ответил один из них. — Сегодня, на бюро обкома. Моя фамилия Кругликов. Секретарь райкома. Лобановского. А это товарищ Соснин. Именинники мы. По выговорочку приобрели.
— Да, — сказал Василий Антонович, чувствуя себя не очень удобно. — Неприятная штука. Хорошо, когда взыскание справедливое, за дело. А то ведь и без дела дают, под горячую руку, или стечение обстоятельств бывает нескладное.
— Мы лично скажем, что выговора получили зря, товарищ Денисов. Вот вы, тоже секретарь обкома, рассудите, пожалуйста. Им там рапортовать надо. А у нас, и верно, не все зерно обмолочено, ещё молотим. А на нас жмут: давай хотя бы сводку о том, что окончили молотьбу и завершили продажу хлеба, если уж не сумели этого на деле сделать. Как же дать преждевременные сведения? Обман будет. Позавчера вечером мы отказались от такой комбинации. Вот с товарищем Сосниным отказались. А сегодня, будьте здоровеньки, два выговорка!
— Позвольте? — спросил Сергеев. — Ну а план продажи хлеба у вас выполнен.
— Нет, не выполнен. Это верно.
— Так вам же за это отставание выговора-то дали, — настаивал Сергеев. — Мы своими ушами слышали с товарищем Денисовым. Про сводку и слова не было сказано.
— Так это ясно, об этом не скажут. А по сути-то дела — за что? И кроме нашего есть районы, где план не выполнен, — их на бюро не тащат. — Кругликов говорил с нескрываемой обидой. — Мы тоже не дурачки. Кое-что понимаем.
Бойко нашел трубку, отдал ее шоферу «победы». Распрощались с огорченными руководителями Лобановского района, поехали дальше. Миновали Лобанове. Василий Антонович подумал о женах Кругликова и Соснина. Где-то в этих домах с освещенными окнами две женщины ждут своих мужей, срочно вызванных на бюро обкома, сидят, волнуются, по опыту зная, что для объявления благодарности в область так экстренно не вызывают; подходят к окнам при шуме каждой проезжающей машины, вглядываются в темень, ждут, ждут, а чего дождутся, какую радость им везут мужья?..
— Плетут, наверно, ребятки. Как считаешь, Василий Антонович? — сказал Сергеев. — Кто бы и как бы ни получил выговор, за дело ли, без дела, всегда скажет: «зря». Никто же не признает себя виновным.
— Разно бывает, — неопределенно ответил Василий Антонович. — Кто их, конечно, ведает. Чтобы выяснить, где правда, где неправда, надо покопаться в деле, разобраться. Высокогорский обком, наверно, разобрался все-таки. Нам с налету судить трудно.
Он все думал об этих женщинах, о женах секретаря райкома и председателя райисполкома. На месте одной из них он представил Соню; как бы переживала Соня, как бы волновалась, как бы порывалась куда-то идти, что-то кому-то доказывать, бесстрашно сражаться за него, за своего Василия Антоновича. У нее сердце разрывалось, если она видела, что кто-то и как-то обижает ее мужа. Она не могла этого переносить, не могла с этим мириться. Наверно, и эти женщины так же. И им больно и горько. И у них сердце разрывается, когда обижают их мужей.
20
Юлия свернула в улицу, в настоящую окраинную улицу бывшего губернского города — без мостовой и без тротуаров, с домиками, в которых окна плотно заставлены цветами в горшках, с длинными дощатыми серыми заборами, за которыми стоят тихие, заросшие яблоневые и вишневые сады, с тем брехом собак из подворотен, когда виден лишь черный мокрый нос и свирепо оскаленные желтые зубы. Такие улицы живописны летом, они порастают травой, по ним утром — в поле и вечером — с поля гоняют козье стадо. Забредешь в такое местечко теплой июльской порой, вдохнешь запахи садов, услышишь тишину, тревожимую только криками ребят, которые где-то играют в прятки или в «попа-загонялу», и мысли твои примут благостное, умильное направление: переехать бы сюда, в эту улочку, с тех каменных главных городских магистралей, где ты живешь сейчас, променять бы шум центра на эту патриархальную тишину, на эту непосредственную близость ко все исцеляющей матушке-природе.
Иное дело осенью. Юлия скользила на глинистых колеях, разъезженных посредине улицы, с трудом отыскивала, куда бы ступить, обходила огромные застойные лужи; каблучки ее вязли, засасывались в почву. Она шла мимо черных от дождя, мокрых и, если коснуться, скользких заборов, мимо голых пустынных садов. Даже псы в эту пору молчали, уныло сидя в своих будках.
Кто-то, шлепая башмаками, быстро шел сзади. Юлия не обернулась: она обдумывала, как бы половчее перескочить через неширокую, но предательскую — с очень скользкими краями — канавку. Она вскрикнула от неожиданности: чьи-то руки ее подхватили и перенесли через грязь.