талантливый…
— Средне талантливый.
— Талантливый, говорю. У него свой читатель есть. Мы должны бережно выращивать Птушкова.
— Оберегать от критики — это означает выращивать не поэта, не художника, а зазнайку, литературного вельможу, который, придет час, вам же на голову, извиняюсь, сходит.
— За мою голову не беспокойтесь. — Огнев даже встал с кресла, так был разъярен. — В данном случае разговор о вашей голове, дорогой товарищ, которая не утруждает себя особыми раздумьями.
— Товарищ Огнев! — встал и молодой редактор. — Прежде всего вы не имеете права на меня кричать. Во-вторых, о ваших тактических соображениях я не мог знать, поскольку вы мне о них ничего не говорили. Вы говорили, оказывается, редактору «Старгородской правды». Но это же не мне. В-третьих, пусть бы и мне сказали. Что толку! В Советском Союзе не две наши газеты, а сотни газет, всем рот не зажмешь во имя ваших странных соображений. И, в-четвертых, освободите меня от редактирования газеты. Я очеркист, пойду писать очерки о наших людях — это интересней, чем выслушивать нотации. А ваши распоряжения о том, кого критиковать, кого обертывать ваткой, пусть выполняет другой. Я иду сейчас в обком комсомола и подаю заявление.
Он повернулся и ушел.
Но это бы еще что! Это мелочь по сравнению с тем, что вскоре после его ухода положила на стол Огнева секретарь. Принесли дневную почту, и в том числе вот эту центральную газету, вот с этим убийственным фельетоном. Что они, сговорились все, что ли? Ведь сегодня, именно сегодня в отделении Союза писателей должны обсуждать «Древний сказ» о Василии Деснице и его дружине. К четырем часам приглашен Птушков. В два, — Огнев взглянул на, часы: было без пятнадцати два, — он пригласил Птушкова к себе. Не может быть, чтобы такую злобную дребедень написал Птушков. А если и написал, так его кто- нибудь толкнул на это. Можно было бы вновь поговорить с человеком по душам. Пусть бы выступил на заседании правления, пусть бы чистосердечно признал вину, он еще молодой, неоформившийся, не закаленный идейно. Даже Василий Антонович стал соглашаться с таким решением вопроса. Огнев всю неделю ходил вокруг него, рассуждал о специфике творческого труда, о сложности воспитательной работы среди творческих работников, оправдывал возможность и даже неизбежность ошибок в этой трудной человеческой деятельности — в литературе и искусстве.
Но теперь получается сплошное «бы»: «было бы», «мог бы», «пусть бы»… После этой рецензии, после этого фельетона с Птушковым уже не поговоришь. Хорош все-таки редактор «Старгородской правды». Сам рецензию не напечатал, — указание секретаря обкома выполнил. Но сообщил в центральную газету, и вот, пожалуйста, — фельетон о нем, об Огневе, о зажимщике критики! «Высокий покровитель», Огнев вновь и вновь перечитывал и это заглавие фельетона, и отдельные его места, в которых рассказывалось, как он вызвал редактора «Старгородской правды», как потребовал оттиск критической статьи о сборнике стихов Птушкова, как положил ее под сукно.
Целый сговор, целый сговор! Огневу виделись мрачные групповщики в лице редакторов «Стар- городской правды», «Старгородского комсомольца», ответственного секретаря писательского отделения Баксанова, его заместителя поэта Залесского, художника Тур-Хлебченко, композитора Горицветова, еще доброго десятка беспокойных, неуживчивых людей. Сидели поди вместе, сочиняли этот пасквиль, потирали руки, предчувствовали удовольствие. А того не поняли, какой груз несет на своих плечах тот, о ком они так презрительно отзываются: «Высокий покровитель».
Часы ударили два. Огнев обождал минуту, нажал на кнопку звонка. Вошедшего секретаря спросил:
— Ко мне никого нет?
— Пока нет.
— Как только появится поэт Птушков, сразу же впустите.
Он подождал с полчаса, позвонил в Союз писателей.
— Товарищ Залесский? А Баксанов где? Все еще в колхозе? Второй же месяц на исходе! Да что это он такое? А вы звонили ему? Ну ладно, ладно, понятно. А Птушков?.. Связались с ним? Лично? К четырем, значит? Ну хорошо, хорошо. Обождем.
«Разгильдяй, — подумал он о Птушкове с неприязнью. — За него бьешься, его спасаешь. А что в ответ? В ответ одно хамство». Он бы разбушевался, наверно, в своем большом кабинете. Но его вниманием все больше завладевала только что возникшая мысль о групповщинах. Баксанов, правда, вот уже скоро два месяца, как сидит в Заборовье с архитектором Забелиным. Но разве это дело могло обойтись без него? Он противник того, что называет «возней» с Птушковым, он в хороших отношениях с редакторами газет, он сумел сплотить вокруг себя и художников и композиторов, он умеет эмоционально выступать на областных и городских партийных конференциях, к нему хорошо относится партийный актив.
Звякнуло в аппарате обкомовской АТС, зажегся зеленый глазок. Вызывал к себе Василий Антонович. Тоже, значит, прочитал фельетон…
Выходя, еще раз сказал секретарю насчет Птушкова: пусть обождет. Но сказал без особой надежды на то, что поэт все-таки появится: шел четвертый час; следовательно, если и появится, то уже только там, в Союзе.
Василий Антонович, как всегда ровный, спокойный, пригласил сесть. Да, Огнев был прав, перед первым секретарем обкома на столе лежала развернутая газета; фельетон был обведен красным карандашом; красным же были подчеркнуты и отмечены отдельные строки.
— Это все правда? Или надо писать опровержение?
— Видите ли, Василий Антонович… Можно взять действительный факт, но так его извратить, в таком виде представить…
— Что здесь извращено? Вы запрещали печатание критической статьи о сборнике стихов Птушкова?
— Можно и так, конечно, истолковать при желании. Я не запрещал. Я потребовал оттиск статьи. Имею я на то право или нет?
— Конечно, имеете. Вы секретарь обкома, газета «Старгородская правда» — орган обкома…
— Затребовал… А пока читал, пока что… Время шло. Оно идет быстро.
— И месяц с лишним статья пролежала у вас в столе? Фактически-то получается, что помешали напечатать, а? Как ни кинь, все клин. Вот, дорогой мой Анатолий Михайлович, вот к чему ведет опека некоих избранных. Появись эта статья вовремя, — может быть, и не поднялась бы рука Птушкова на ту стряпню, которую он назвал «Древним сказом». Задумался бы человек. А вы поспособствовали развитию в нем сверхмерного самомнения. Плохо, Анатолий Михайлович, очень плохо.
— Сегодня с ним в Союзе товарищи поговорят. — Огнев смотрел в стол. — Мы это все исправим, Василий Антонович. Но должен вам сказать, что в такой обстановке работать не очень легко.
— В какой именно? Чем вам не нравится обстановка, Анатолий Михайлович?
— Появление этого фельетона наводит на грустные размышления. Ну как вы думаете, как он мог появиться?
— Очень просто. Редактор «Старгородской правды» рассказал об этом случае корреспонденту центральной партийной газеты — он имел на это полное право — и вот пожалуйста.
— Если бы так, Василий Антонович! К сожалению, у нас групповщина процветает. И редакторы газет в нее входят, и писатели, и художники, и театральные деятели. А во главе — Бак-санов, как ни жаль, человек партийный, пишущий о современности.
— Что-то не слышал о групповщине. Ну-ну, расскажите.
Огнев длинно и обстоятельно стал рассказывать о том, как он представляет себе рождение фельетона, как, по его мнению, собирались и обсуждали фельетон групповщики, как диктовал основные тезисы Баксанов. Еще час-полтора назад это было домыслом, предположениями. Сейчас Огнев полностью уверовал в свою выдумку, он был убежден, что дело обстояло именно так, как он рассказывал Василию Антоновичу, он готов был в этом поклясться на партийном билете.
Василий Антонович вызвал Воробьева.
— Илья Семенович, пожалуйста, найди по телефону Баксанова, Тур-Хлебченко, Горицветова… Кого еще, Анатолий Михайлович?