– В смысле: бери меня и делай со мной все, что хочешь? И у тебя никого не было до меня? Я – тот самый единственный? Пока смерть не разлучит?
Ей не понравилось:
– Нет. Просто…
– Лучше нам больше не видеться.
– Ты что? – Она вцепилась в мою руку, поймала, не выпускала взгляд. – Ты обиделся? Из-за того, что я… Ты теперь ко мне по-другому относишься? – она перевела дух, набираясь смелости. – Почему мы не можем быть вместе? Я тебе не нужна?
– Все, пошел в Интернет. (Нужна раз в месяц. Месяц нужен, чтобы прошло омерзение с последнего раза. Твой месяц только начался, и я тороплюсь тебе сказать. В тебе есть, конечно, какая-то одноразовая привлекательность.
И ты можешь успеть еще пару раз раздеться, но дальше…) Покачиваясь от бессонной, дурной слабости, я прокрался на кухню по паркетному скрипу, мне скоро отсюда, никто не плакал, я и не прислушивался – все, Р-ов едет в Москву… Маяла меня и пугала последняя встреча, не о чем будет думать, кончится, я выйду на крыльцо и скажу: все – освобожусь, засну и много раз с радостным спокойствием увижу утро, подкоплю денег, поеду на чемпионат Европы и отыщу на новой барахолке на Школьной улице оловянного буденновца времен нэпа, двух, второго продам, можно сделать интернет-магазин; радость начнут доставлять снег, березы, метущие небо, увлекусь рыбалкой, изучу породы птиц, как называется эта трава – буду рассказывать детям, буду на них смотреть – вот это будущий «я»; они этого не знают, и я этого не чувствую, но это «я».
В «новых упоминаниях» вылетело празднично-синее «1»: на радио «Свобода» какой-то малый лениво ворочал какую-то старуху, служившую при императоре в ВОКСе – Всероссийском обществе по культурным связям с заграницей, – я, зевая до ослепления, до слез, просмотрел издевки над советской властью, над советской моралью в теннисном размере «вопрос-ответ». А вот и пример коммунистической подлости: посол Уманский имел любовницу в ВОКСе – нд-а, на кого там они ссылаются? – Зоя Лодейникова, ветеран ВОКСа, мемуары… – а, еще жива, улица Усиевича, совершенно сошла с ума на любви «ко всему мексиканскому»… Что там в ее мемуарах? Так, вот: «В Мексику Константин Александрович повез урну с прахом дочери и убитую горем жену» – обычные глупости; да, вот еще: «В Москве же он оставил любимую женщину – она работала в ВОКСе секретаремстенографисткой» – ага, только Петрова ходила в помощниках заместителя наркома и числилась в наркомате иностранных дел… Хотя мог ведь Уманский трахнуть какую-то стенографистку, что-то рассказывать ей про дочь, про Петрову… Надо доломать – не понравилось мне… я перевел время на «все проснулись, день, ясно, начало зимы» – Лодейникова нашлась быстро:
– Да. Я помню. Это Лида Иванова. Она нисколько не моложе меня (так жива?!). Это такая трагедия… Они собирались объединиться (ну, конечно…) после его возвращения. Но государство не поощряло разводы и такую… любовь. И Эренбург даже написал, как страдал Уманский, когда уезжал из-за Лиды. Я легко вам дам ее телефон. Хотя она очень больна. Нет, детей у нее нет.
Совершенно одна. Никого не было, кроме Константина Александровича.
Я никак не мог вынырнуть, подышать. Кто-то умер из моих? Уже сказали, а еще не верится – не Петрова. Они хотят мне сказать: не Петрова та женщина, на которой мы строились, не Петрова – не Петрова А.В., она же Флам и по матери Топольская, не взявшая наркомовскую фамилию у Цурко, 1902 г.р., ее Уманский любил и уговаривал замуж в сорок первом – но та женщина, говорят они, не Петрова, та женщина, из-за которой всё: хотел развестись, но ради дочери не развелся, и до смерти страдал, – выходит, не Петрова, а какая-то Лида, стенографистка. Он упрятал свою бабу, хитрый еврей, так, что шестьдесят лет все без угроз и понуканий указывали на Тасю, – а мы без проверки взяли результаты старых упражнений по арифметике из учебника старых большевиков и семь лет втыкали лопаты – не туда. Смешно, как развели нас – с цинизмом – так случается при проведении следственных мероприятий, вернее – только так и случается, когда от слабого, нежданного сотрясения почвы откуда-то сбоку вываливается ненужная правда… Куда же мне завтра, зачем приезжает Р-ов, столько выкопанных и выстроенных скелетов, потревоженных теней… я толкался среди изнеможденного отряда, я же клялся вывести их на сухое место, у меня же фуражка с красной звездой… я повалился на стол от дурноты, страшась вздохнуть – отпускает? – но только затягивало – и успел лишь… телефон Лиды Ивановой, да кто это?! – Я поднялся и упал на окно, словно собираясь пробить стекло и вылететь, и испуганно смотрел на смородиновую ночь – дома сливались с небом, мерцали окна… нежилые – одинаково позвоночными, перепончатыми столбами, жилые – ступеньками, хаосом, вразнобой и кое-где пересекались венозными тенями веток – я боднул свое отражение с ввалившимися щеками, скобками морщин: старый, мимо прожил – видна дорога вдоль дома, фонарь автостоянки в жестяной раскачивающейся юбке, машина едет, кому-то кивая яркими, пушистыми фарами, чуть дальше проспект: машины черные, попадались серые и белые, едут ровно, как по жирно натертому, скользкому, по черноте, размеченной прерывистыми линиями и загадочными значками, вылизывая светом бордюры, одинаково замедляясь на липкой «зебре», – удивительно: все ехало само, иногда обгоняя друг друга, иногда двигаясь родственными парами под нависшими фонарями, пересекая тени фонарных столбов, выплескивая фокуснически исчезающие носовые платки выхлопов, отражаясь переселением народов, факельным шествием в витрине под загогулистым названием грузинского кафе – в обе стороны от пластилиново-зеленых газонов – с робостью плыли автобусы, троллейбусы посверкивали синеватыми вспышками по проводам, с обмахивающейся мигалкой протащился седоусый чистильщик в оранжевой робе, грузовой старик протащил бетонные неподъемные плиты – у него тряслась голова; по дальней стороне прокатил велосипедист, неподвижный, красный огонек мигал под сиденьем – повыше, вот, там, где противоположный панельный дом касался неба, на крыше торчали башни с квадратными оконцами, словно доты пограничных укреплений, а выше уже беззвездная тьма – слева в нее вплывает клочками пар и копится съехавшим набок вязким облаком и справа тремя малиновыми точками, очертаниями креста – обозначен строительный кран, мимо, наискось, поднимался грязный бродяжий воздушный шарик, похожий на рыбий пузырь, туда, где выше всего, висело широкое… что с тобой? – что с тобой?
– Что с тобой? – За мою руку, чуть, чуть-чуть, упал, только заглянул… с закрытыми глазами. – Что с тобой?! – Покачался, лег на удивленную, на мягкую землю; вцепилась когтями в мой пульс, втирала в висок пахучую дрянь. – Ты меня слышишь? Сейчас, я открою окно. – Побыл один, там должна… обещанная метель, атом, водород, мировой океан, на руке распухало нажатиями резиновое пожатие – давление – какое давление? – Склонилась надо мной, сочащиеся глаза, щекотные прядки. – Тебе лучше? Что случилось? Ты упал? Ты можешь мне сказать, что ты почувствовал? У тебя сейчас болит голова? Сердце не болит? Ты хорошо видишь?
В руку не отдает? – Не могу говорить, я вытягивался, выгибался, словно тело пыталось зевнуть, расправиться побольше. – Если не станет лучше, вызову врача. – Лежал в темном тепле, смотря в неприметный угол, откуда ничто не смотрит в ответ, все чужое, все вокруг чужое. Она уходила звонить и советоваться. – Выпей это… А это надо рассасывать. – Проходили часы, открывал глаза: все время рядом, сразу нагибается. – Я так испугалась. А это просто спазм. Меняется погода.
У тебя так раньше не было? Вот и хорошо. Просто надо выспаться. Сейчас будем спать. Уже поздно. Я тебя накрою.
– Они говорят: не Петрова.
– Что? Господи, главное – ты жив, понимаешь? Что мы есть, живы. И еще долго будем, милый. Я тебя люблю.
Запомни. Что бы ты ни… Буду любить тебя всегда. Каждый день. И буду каждый вечер смотреть на дорогу, которой ты завтра уйдешь от меня, и буду верить, что однажды вернешься, даже если не вернешься, я буду верить – и ты вернешься… Поднимешь голову, и помахаю тебе рукой из окна: иди! И ты будешь всегда-всегда. И я всегда буду с тобой. Сейчас тебе надо поспать. Отдохнуть. Утром…
– Я не усну. Но понимаешь, если не Петрова… мы не смогли. Те ребята, крутые, прикрытые со всех сторон, что всех закапывают, нас приняли и оформили. Там – в мосту – ничего нет, все утекло, и, значит, вообще нельзя ничего – все утекает. Я не хочу! – Я сел и вскочил бы, да она держала.
– Будет, как ты хочешь! Послушай, – сказала серьезно, – я тебе обещаю. Петрова. Значит, Петрова. Эренбург писал про нее. Мы не ошиблись, мы правильно все выстроили – твою плотину – столько свидетелей, и все сходится. Написала – кто? – всего-то лишь одна пожилая женщина! Какая-то! Почему ты ей сразу поверил?