— Таня! — выдохнул я.
Мы не виделись десять лет. Вернее, я видел ее только из зала. Но она вдруг пошла со мной. Я позвал — и она пошла. А когда к человеку приходит чудо, самое умное, что он может сделать, — не спугнуть его удивлением.
— Слышишь, не надо.
— Но я…
— Отпусти.
— Но я же только…
— Я забыла в сумке платок.
«Так тебе и надо, — сказал я себе, вставая с дивана. — Слюнтяй!»
Когда я позвал ее, на улице были сумерки. Потом я тянул ее по темному коридору и предупреждал: «Тут сундук, а тут ступенька», и старался, чтобы не услышали соседи. А она с чужим, «дамским» голосом, в роскошной распахнутой шубке…
Теперь шубка валялась пустая. А она сидела под самой лампой, и у нее было такое забытое Танино лицо…
«Осел, — сказал я себе. — Ты же хотел, чтобы она к тебе пришла. И вот она здесь. Не разыгрывай идиота».
«Смотри, — сказал я себе еще, — ну что ты раскис? Разве есть в ней сейчас хоть что-то от Таньки — лаборантки с рыжими хвостиками? Она актриса. Самая модная, просто прима. И выбрось в мусоропровод свои дурацкие чувства».
И зачем я ее привел? Самое лучшее было бы сейчас извиниться и вызвать такси. Я подал бы ей раздушенный шарфик ч втолкнул бы ее в машину. И засунул бы вместе с ней те забытые дни…
…Она сидела, опершись виском о пальцы. Прозрачным Таниным виском о те самые пальцы…
Я вижу, как будто сейчас, белый палец на желтом пластике. Это было десять лет назад в моем лабораторном отсеке. Галатея давала на осциллограф какие-то формулы. Я все еще делал вид, что тоже их понимаю.
Дверь распахнулась. Рыжая Танька-лаборантка, та, что хочет стать артисткой, вошла, качаясь на «шпильках».
— Привет вам, Машина! — пропела она и провела по корпусу Галатеи пальцем с неровным ногтем.
И тут луч моей машины забегал, дробясь зигзагами, а приборы разом зашкалили.
«Да ты что? — сказал я себе в ответ на свою догадку. — Ну при чем здесь Танька?… И надо же такое выдумать!»
В этот день я первый раз сменил Галатее кристалл: он вдруг не выдержал перегрузок. (Она была биоэлектронная, эта моя машина. Электронный блок управлял в ней синтезом ячеек мозга: серого вещества. И это вещество тоже подключалось к управлению. Так что практически она могла самосовершенствоваться до бесконечности… Я собрал ей электронику, построил первичную биоцепь, смонтировал слух и зрение… Но тут она стала «думать», и я запутался в ее новых схемах.) На другой день кристалл пришлось менять снова. Через день — еще раз.
А потом я встретил у своего отсека Димку с Аликом.
— У антенщиков новенькая, вот это да! Видел? — восхищался Алик.
— Вид клевый, — согласился Димка. — Абсолютно.
— Татьяной зовут. У меня предки на даче. Как думаешь, танцевать она любит?
— Черт ее поймет!
— А ты что, уже интересовался?
— А как же? Выпендривается.
— И правильно делает. Вот если б ты был блистательный шеф…
— Ну, тогда бы она не часто меня тут встречала.
— …Или хотя бы критский царь Витька-Пигмалион, творец Галатеи… Эй, Вить! Что это она повадилась в твой отсек?
— Кристалл, конечно, скис опять? — вошел я к Галатее. И, не глядя, взялся за паяльник.
— Противно, когда запускают руки тебе во внутренности, — заявила Галатея. — Ты их хотя бы мыл?
Я не ответил.
— Что ты дергаешь провода? Думаешь, это веревки?
— К сожалению, не думаю, — отрезал я. — Морочишь девчонке голову, даром что машина.
У Галатеи засветились контакты. Вспышка. Еще вспышка. Молчание.
— Вот что, — сказала наконец Галатея. — Поболтаем о чем-нибудь другом, ладно?
О другом. Как будто в моем мозгу кто-то смонтировал переключатель.
— Хорошо, о другом. Над чем ты сейчас думаешь?
— Плюс-минус бесконечность через временной параметр…
— Машина времени?…
— Пока только принцип.
— Так…
— Ты считаешь это фантастикой? Но в конце концов двигаемся же мы в трех измерениях…
— И что-то выходит?
— Вроде.
— Так… так… — Я отбросил тестер. — Новые уравнения записаны у тебя только в буфер?
— А ты думал, в табличку над дверью?
— Но при перегрузке из буфера все стерлось. Все.
— Да.
— Сколько тебе понадобится, чтоб вывести все сначала?
— Месяца три.
— А потом опять явится эта рыжая?
Пигмалион не был критским царем. Историки придумали это позже. Пигмалион жил в хижине из кизяка и лепил поделки на критский рынок.
Великие дарили миру свои творения. А Пигмалион делал статуэтки по десятку в день. И ваял он не из слоновой кости. Просто брал глину в своем огороде. И потом отжигал в печи, как сосед-горшечник.
— А вот кому Афина-Паллада? Эй, пастух, Афина-Паллада за полкозы! Афина-Паллада и три головки чеснока в придачу. Крепкая Афина, не боится никаких переходов. (Обожженная в огне Афина и вправду была крепкой.)
А возвратясь с рынка, Пигмалион сидел у порога и мял в пальцах теплую глину.
— Что ты там лепишь, сосед? Не божественную ли Геру в час, когда матерь богов Гея исторгла ее из чрева?
— Что ты, сосед! Боги бессмертны. И Гера родилась такой же волоокой и полногрудой, какою любит ее и ныне отец богов Громовержец. Потому и закрепляю я образ богов жестким огнем, что он неизменен. А в час вечернего отдыха леплю я дитя, которое поклонится ходу времен и станет в свой час женщиной. Ибо я одинок.
И Пигмалион слепил дитя из мягкой глины. И днями лежало оно под горячим солнцем, а вечерами он касался его своими широкими, как совки, пальцами. И оттого ли, что, податливое и нежное, оно купалось в лучах, или от силы творящих рук, но оно становилось все больше, росло. И вот однажды, когда ночь спустилась особенно рано, а Пигмалион прибрел к хижине позже обычного, он провел было, как всегда, ладонью по торсу ребенка, но вдруг отдернул руку.
— Нет, — сказал он. — Довольно. Я дал тебе тепло и первоначальные формы. Я научил тебя менять эти формы, чтоб делать их более зрелыми. Я дал тебе гибкость, которой лишены твои братья по глине. А теперь не буду тебя касаться, и посмотрим, что дашь ты себе сама и какой путь изберешь. Потому что