каждый избирает себя. И это и есть лучшее.
Да, это и есть лучшее. И вот этот идиот с лучшими в мире мозгами (моя машина, моя Галатея!) может вырастить себе сколько угодно извилин. Он мог бы стать Эйнштейном в сорок девятой степени. А предпочел разыгрывать какого-то примитивного Ромео.
— Балда, осел беспросветный, — кричу я Галатее, — ведь она же рыжая. Рыжая, ногти обломаны и не знает даже логарифмов.
В этот день я в первый раз по-настоящему замечаю Таньку. И еще я вдруг обнаруживаю, что, думая о моей машине, называю ее «он».
В этот день я в первый раз замечаю Таньку. И на другой день я замечаю ее тоже.
— Приветик, — входит к нам Танька, качаясь на «шпильках».
Все лампы Галатеи переходят в режим перегрузки.
А я достаю папиросу.
Белый палец гладит лоб Галатеи. Тупой палец с коротким ногтем. «По существу, это просто уродливо», — говорю я себе.
Если б начать все сначала, я смотрел бы только на девушек, у которых есть маникюр. Не слишком бледный.
Сначала была Алена. Мы были тогда студентами, вечерами сидели в библиотеке, Алена прижимала к виску тупой палец, а я смотрел, как она это делает.
Если бы начать все сначала, я смотрел бы лучше труды по новой математике и, может быть, постиг бы матричные скопления высших порядков. А я смотрел на ее руки в пятнах химикалий и на то, как она сидит, подогнув ногу.
— На вечере будете? Я выступаю, — сообщает Танька-лаборантка. И подносит пальцы к виску знакомым Алениным жестом.
— Я тебе нужен? — спрашиваю я Галатею, когда стихает стук каблучков.
Я заранее поставил ей два пушпуля [4] на вход: против перегрузок. Но черт ее знает… Валерьянки ей не дашь, курева не предложишь. Сам я стал курить по две пачки в день.
Алена была рыжая, так что Димка сказал про нее однажды: «Подумаешь, золотое руно!»
— Добрый день, Машина, — следующим утром кивает Танька и отбрасывает рыжие волосы.
И что-то сжимает мне грудь. Так же как когда-то…
Алена. Я был не интересен ей и не нужен. А я сидел на лекциях и писал в конспектах: «Алена». И ждал, когда придет вечер и можно будет пойти по ее улице, подняться по ее лестнице, позвонить и слушать ее шаги: как они рождаются, как приближаются…
Если б начать все сначала, я читал бы в те вечера солидные журналы… А я ходил по Фонтанке, смотрел в черную воду…
И тогда я задумал этот мой совершенный мозг — мою машину. С которой не могло бы такое случиться.
— Вспомни, Галатея, я рассказывал тебе об Алене?
— Алена… Алена… — вспоминает Галатея. — Это статуя. Из белого мрамора. Она теплая. Она живая… Она прекрасна… Ее никогда не будет… И, может быть, она немножечко Таня.
— Ну знаешь! Такого я не мог тебе рассказать!
— Вы обо мне забыли? — услышал я голос своей гостьи.
Это была Тяня. Она сидела, поджав ногу, и пыталась натянуть на колени юбку.
— Таня, — сказал я. — Таня. — И почувствовал, что охрип.
— А я все вспоминаю, — перебила она, — у вас была машина. С каким-то античным именем?…
Как будто меня стукнули по затылку. Потому что Таня сидела под лампой, и свет запутался в ее волосах, и я как раз почти убедил себя, что Галатея тут ни при чем.
— …с ней еще что-то тогда случилось?
«Не хочу вспоминать, — остановил я себя, — не хочу!»
Но мало ли кто чего не хочет!
— Человеческий мозг, — сказал я тогда Галатее. — Ты знаешь, в чем его слабость?
— Мала скорость переключений, не та память…
— Да Но не только в этом. У нас много «дорожек» мыслей. Понимаешь? Есть одна главная дорожка. Ты решаешь ею задачу, думаешь ею, когда пишешь. Ты видишь и слышишь ею все и всего яснее. Это полезная дорожка — зона ясного сознания.
— А другие?
— Другие вносят путаницу. Главная дорожка берет интеграл, а вторая улавливает в это время музыку, а третья вспоминает вчерашний вечер. И они все перебивают друг друга… Какая уж тут может быть четкость!
— А как я? — спросила Галатея. — Ты сделал мне только главную дорожку?
— Я сделал главную биоцепь… Но ты синтезируешь мозг сама. С тех пор как ты стала видеть и слышать, я не контролирую больше твою структуру.
— Но и я не контролирую ее тоже.
— Это бессознательно. Твой мозг растет. Он стал почти в тысячу раз более электрически интенсивен, с тех пор как я впервые тебя включил.
— Ты мог бы различить, есть ли во мне эти ваши вторичные помехи?
— Прислушайся к себе. Каждый легко различает их сам.
Индикатор Гелатеи тускнеет.
— Молчишь? — интересуюсь я. — Молчишь? Так я скажу тебе. Двадцать процентов мощности идут у тебя по главной дорожке. Только двадцать. Остальные — паразиты. И ты это знаешь.
Машина не отвечает.
— Послушай, Галатея, все эти боковые линии, и эмоции, и вообще… Ведь ты не человек, в тебе это не фатально. Ты мог бы подавить в себе…
— Не могу, — тихо сказала Галатея. — И может быть, не хочу. И это уже невозможно.
Вот и все. А я надеялся, что машина меня поймет. И, честно говоря, это была моя почти последняя надежда. Почти — потому что ведь существовал еще шеф…
— Эх ты, Дон-Жуан от электроники, — сказал я Галатее и пошел его караулить.
— Здравствуй, умница, — проворковал шеф, когда мне удалось затащить его в свой отсек. — Га-ла- тея? Ха-ха! Почему Галатея? Берегитесь, коллега: это напоминает манию величия… А?
Он мило шутил. А мне было не до шуток.
— Не падайте духом, коллега, — сказал он на прощанье. — Не падайте духом! На днях мы с вами займемся. Вот только кончатся заседания совета…
— Зря ты назвал меня так, — упрекнула меня Галатея, как только за ним закрылась дверь. — Она была бездарь, эта ваша критская статуя. Ну что от нее осталось… в науке?
Я смотрел в ее странный зеленый глаз.
Теперь я знал, что шеф не поможет. «Кончатся заседания совета», — как легко он это сказал. Но если по правде, в последние пять лет заседания, конференции, симпозиумы практически не кончались ни разу. Вся жизнь наших институтских столпов — сплошной ученый совет…
В глазу Галатеи бродили нервные тени.
— А от тебя-то еще что останется? — с опозданием огрызнулся я. — Тоже мне страдалец — молодой Вертер!
И вышел, хлопнув дверью.