Нет, она ни за что теперь не сможет жить обыкновенной жизнью здесь, дома. Она испытала влекущую силу тягот, она привыкла их делить с другими, плечом к плечу, она поняла, что для людей с чистой совестью никогда не было, нет и быть не может легкой жизни. Только у дураков всё гладко и беспечально, сидят, небо коптят, умирая в живых, до срока.
Домой можно приезжать дня на два, на три, а затем снова отправляться в свое отважное плаванье. Размеренная домашняя жизнь не для нее пока, ей требуется простор, волнения, борьба.
Десятого утром Женя поехала на вокзал.
Возле вагона с выпуклой табличкой «Челябинск — Кустанай» стоял огромный проводник казах в лисьей шапке и в черной шинели с белыми пуговицами. Из подмышки у него торчал двуствольный кирзовый чехол с флажками, желтым и красным. Медлительно, начальственно проводник рассматривал каждый билет, казалось, вот-вот попробует на зуб.
Женя проскочила среди первых, в купе пока никого не было, затолкала чемодан под сиденье и выбежала на перрон к родителям. Сегодня почти весь состав был отдан шоферам и рабочим, едущим на вывозку зерна из глубинок. По перрону сновали только мужчины, и оттого казалось, состав уходит на фронт.
Когда объявили отправление, Женя, не скрывая радости, простилась со своими. Мать не удержалась, стала сморкаться в платочек.
— Мамуля, тебе же нельзя расстраиваться,— с улыбкой сказала Женя, чмокнула ее в щеку и пошла в купе.
На верхней полке лежал на животе молодой парень в солдатском обмундировании и в белых шерстяных носках. Выпятив подбородок, он смотрел на перрон. Внизу сидел мужчина лет сорока, с брюшком, важный, в пиджаке с помятыми лацканами, галстуке и с маленьким чемоданчиком под рукой,— типичный командированный, служащий.
Женя поздоровалась, парень сверху ответил, а этот даже не глянул на Женю, поднялся, стал в проходе, оперся руками о полки — крест из себя сделал — и загородил окно. Бывает вот так сразу, может быть, сам того не желая, человек против себя восстановит. Женя все-таки умудрилась протиснуться к окну и помахала отцу с матерью на прощанье.
— Как вам командировочные-то оплатили?— спросил парня служащий таким голосом, каким говорят отрицательные персонажи в кино.
— Двадцать шесть целковых, нормально,— ответил парень.
— Норма-ально, – передразнил служащий.— Что ты там на них купишь, в этой забытой богом дыре? Знаю я эти совхозы.
Парень пытался оправдываться:
— Зарплата на месте сохраняется. Да и там ребята неплохо зарабатывают.
— Бро-ось, — уныло протянул командированный.— Какие там могут быть заработки? Разве что вшей наберешься.
Он выставлял себя знатоком целинной жизни. А парень, тюха-матюха, растерялся. Поехал добровольно и сам же стыдится своего поступка, слушает во все уши этого пакостника, да еще оправдывается, ему неловко.
— У нас все очень хорошо зарабатывают!— решительно вмешалась Женя.— Особенно на вывозке из глубинок. По шесть, по семь тысяч шофера получают.
«Съел?!»—торжествующе подумала она, готовая сцепиться с унылым типом, даже на кулаки пойти. Тот глянул на нее через плечо и гмыкнул.
— И нечего гмыкать! Я третий год на целине живу, и вши, к вашему сведению, еще ни одной не видела. А если какой-нибудь командированный привезет, так мы его в санобработку, в вошебойку — немедленно!
«Вот отбрила, так отбрила!»— Женя даже вздохнула от победного удовлетворения. Пусть знает целинников, гусь лапчатый.
Унылый тип сел перед Женей на лавку, и на губах его появилась улыбка.
— А ты, значит, туда за женишком, за женишком, на целину-то!
Улыбка его застыла, как на фотокарточке, неизгладимая, непробиваемая, так бы и срубила ее тяпкой какой-нибудь, как ядовитую траву.
Женя не успела ответить. С грохотом отъехала в пазах дверь, и в купе появился четвертый пассажир, в желтом полушубке, с ободранным чемоданом, в шапке на самой макушке, черный и смуглый, как цыган. Он не сразу вошел, а постепенно, сначала занес ногу, чтобы шагнуть, но неведомая сила качнула его обратно. Громко икнув, он снова с усилием, будто вырываясь от пятерых, ринулся в купе, проскочил, сунул обшарпанный чемодан унылому на колени и сказал:
— Поехали к едрене фене! Где моя полка?!— и бурно сопя, начал стаскивать с себя полушубок. Повесил его на крюк и начал штурмовать верхнюю полку. Взобрался сносно, ничего не сокрушив, никого не задавив, долго кряхтел там, наконец, сбросил сверху валенки с всунутыми в них портянками, и опять на колени унылому, тот едва успел освободиться от чемодана. Он прямо-таки чувствовал настроение Жени.
— Так бы и сказали, что по московскому времени. Пришел по местному, куда два часа девать?.. Ясное дело, сыграли трижды семь. Мало... Еще раз трижды семь и пива в прицеп... С подогревом. И — шумел камыш.— Простая речь его не удовлетворила, и он запел:— «Шумел камы-ыш, объя-ятый думо-ой...»
— Не шуми, браток, не шуми,— попытался успокоить его парень в гимнастерке.— Спи, давай, браток, спи, в самый раз.
— А-а, солдат, привет!—обрадовался веселый, как старому знакомому.— Знаешь, что говорил великий полководец Суворов? В командировке, говорит, штык пропей, а выпить надо, понял?..
— Понял, дружок, все понял,— солдат повернулся, согнулся вдвое, дотянулся до полушубка и накрыл им подвыпившего. Тот вскоре захрапел.
Женя не стала продолжать схватку с унылым типом, высокомерно поднялась и вышла из купе.
К вечеру снег стал синеть, все ближе сливался с фиолетовым горизонтом. Темные столбы мелькали монотонно, усыпляюще равномерно. Постепенно исчезла в темноте степь, стушевались столбы, и в темном окне отразились желтый плафон, дверь, стекло стало лаковым.
Ночью в Троицке Женя выходила на перрон подышать свежим воздухом. Здесь почти никто не садился, в морозном тумане проплывали редкие пассажиры. Молчаливый человек, весь лоснящийся, черный с головы до пят, с фонарем, похожим на маленький чертог с красным огоньком, шел возле вагонов, пригибался и постукивал по колесам нервным молоточком на длинной ручке. Круг света раскачивался и двигался рядом с ним, как цветной шар на веревочке. С вышки светила гроздь прожекторов. Размытый дымный луч косо, широким мечом упирался в перрон...
Утром Женю разбудили голоса. Поезд стоял. Отодвинулась дверь, и в купе вошел унылый тип, заспанный и обрюзгший, будто с похмелья.
— Что на улице?— спросил сверху веселый. Из-под полушубка голос его звучал, будто из погреба.
— Не был на улице.
— Знаю, что небо, я про погоду спрашиваю.
— Зима,— ответил унылый тип. Так, со смеха, начался новый день.
Неуклюжий проводник, в той же черной шинели и лисьей шапке, разнес стаканы с чаем на мокром подносе, повторяя в каждом купе:
— Шай не пьешь, откуда силу возьмешь? Тридцать пять копеек стакан, развяжи живот, пей, сколько хочешь.
Попили чаю, согрелись. Сверху спустился чернявый, начал заигрывать с Женей:
— Как тебя зовут, детка? Далеко ли путь держим?
— Зовите меня на вы,— ответила Женя и не удержалась, ни с того ни с сего, прыснула.
Чернявый не обиделся и объявил, будет называть ее Крошкой, вежливо и культурно. На следующей остановке он принес пакетик леденцов и подал Жене.
— Кушай, Крошка, я с удовольствием послушаю, как хрустят твои зубки.
Жене он нравился, он чем-то напоминал Сергея Хлынова.