самостийного человека, часто судил о людях опосредованно, с чужих слов.
Отец же нравился сыну чрезвычайно. Сын любовался отцом, его энергией, силой, жизнестойкостью. Тем, чего самому Коле недоставало.
Коля вырос в распадающейся семье. Брак, заключенный между родителями, молодыми социалистами, в годы первой революции, вскоре стал остывать. Родился сын, но семейная жизнь плохо сочеталась с тягой отца к общественной деятельности. Маленький Коля рос почти без отца. Когда родилась дочь Руфа (1916 г.), Баранский отвез жену с детьми к ее родным в Уфу. На этом первый опыт семейной жизни закончился.
Коля рос под защитой отца, с его поддержкой, но постоянно ощущая его острый, критический взгляд. Вероятно, когда Коля был рядом с отцом, его собственная душевная, нравственная сила не могла вполне проявляться. Но стоило сыну выйти из силового поля отца, как эта глубинная внутренняя сила поднялась и стала ощутима. В нашей недолгой совместной жизни я ее постоянно чувствовала. Полностью внутренняя сила Коли проявилась на войне.
Об этом свидетельствуют его товарищи, говорят его письма и более всего убеждают его действия. Главным, что определяло поведение Коли на войне, была его нравственная требовательность к себе, его совесть. Он не был верующим, вероятно, не помнил заповедей Господних, но жил по христианским законам. Он сам нашел путь к ним в трудную полосу своей жизни — горького одиночества, когда заболел туберкулезом и, изолированный, жил зимой на даче, не оставленный без поддержки, но все же брошенный. Тогда он многое передумал и обрел то, что дало ему силы продержаться и выстоять.
Колина необычность сложилась в те годы, когда я, разделяя с родными ссылки, не была в Москве и ничего о Коле не знала. «Необыкновенный» Коля узнавался мною постепенно, с мимолетной встречи в 1934 году, с дружбы, вскоре возобновившейся, и после, когда нас соединила любовь и он принял меня со всеми моими бедами, которые я принесла ему как свое приданое. И никогда никакой позы, никакой риторики — тихое излучение добра, скрытая щедрость души. Всё это и было его внутренней силой.
В первые же дни войны мой необыкновенный муж, вернувшись из города на дачу в Отдых, где мы жили вместе с мамой и сынишкой, сообщил: он записался в ополчение. На мой вскрик или всхлип, а может, на испуганное молчание он ответил строго: «Не можешь же ты хотеть, чтобы твой муж отсиживался дома». Про «отсиживание» я не думала, но надеялась, что он еще не подлежит мобилизации. Разговор окончился до разговора. Плакать было нельзя, надо было собирать вещмешок: через три дня — на казарменное положение. Я собираю его, он устраивает дела в Москве, оставляя нас — вероятно, надолго.
О прощании сына с отцом знаю со слов Коли. Он рассказал и о последнем напутствии отца: «Смотри не осрами нашу фамилию». Чувствовала, что Колю эти слова обидели, хоть он и не сказал об этом. Еще более обиделась я. Обсуждать не стали. Я знала, что он этого не позволит. Несколько раз в письмах Коля вспоминал о прощальных словах отца, что называется, к слову, не осуждая. Но, думаю, помнил всегда, опровергая каждым своим поступком его опасения.
Колино пребывание на фронте — цепочка опасностей, в которых он оказывался не только по воле случая, а сознательно, по убеждению, что работник политотдела должен делить участь бойцов, которых он обязан готовить к боям, «укрепляя их дух и волю к победе». Он шел со своими беседами в самые опасные места, на передовую, в окопы, пробирался ползком в пункты передового охранения. Случалось участвовать в боях и даже заменить один раз убитого командира. Доводилось помогать раненым.
Начинал Коля войну в ополчении, прошел подготовку в артдивизионе. Неожиданно его перевели в политотдел полка, о чем не просил ни он, ни отец, но, как видно, сработало его имя. Когда же он оказался на второй год войны в политотделе дивизии и в его обязанность входили занятия с политруками, инструктаж и проверка, он все равно рвался в окопы. Колин начальник, полковник П. П. Евсеев, старался удерживать Колины порывы, но безуспешно. Медаль «За отвагу» (1941 г.), орден Красной Звезды (1942 г.) свидетельствуют о мужестве и отваге, как и два ранения. Письмо к П. П. Евсееву из госпиталя подтверждает желание Коли не агитировать, а воевать. Он просил о переводе (после подготовки) в действующую часть.
Главной силой, которая управляла Колей и на войне, была совесть, не только его совесть, но и общая совесть, вроде взятая на себя за многих: за тех, кто избежал или повременил, кто старался «не лезть», «не высовываться», не брать на себя лишнее. Вселенская эта совесть не позволила Коле покинуть фронт в 1942 году, когда вышел указ Сталина, дающий право на демобилизацию тем, кто имеет ученую степень. Не поехал он к нам в том же году на Алтай повидаться, когда получил отпуск после ранения на двадцать дней, а пробыв половину срока в Москве, вернулся на фронт. Думаю, что он боялся «размякнуть» подле нас и, возможно, ожидал, что я буду просить его о демобилизации (конечно, я бы просила!). Александр Аникст, товарищ Коли по политотделу, демобилизовался и вернулся домой после указа 1942 года. Саша Аникст говорил мне, что Коля, несомненно, заслуживал звания Героя, и, выйди указ о присвоении такого звания на год раньше, он бы его получил. Коля, безусловно, был героем для тех, с кем рядом воевал, для тех, кто писал о нем во фронтовой печати.
Были сказаны о нем и другие слова. И сказал их сержант Василий Соломко, который называл ранее Колю своим спасителем. Василия, раненного в позвоночник, Коля нашел в снегу, когда возвращался из передового охранения. Прошли годы, сержант Соломко выздоровел, стал учителем в школе на Украине. В юбилейный 1970 год Соломко описал для газеты несколько фронтовых эпизодов. Вспомнил о том, как встретился ему на фронте гвардии капитан Николай Баранский — чудак, донкихот, интеллигент, который совался всюду, где его не ждали, и лез, куда не следовало (например, к раненому, лежащему в снегу). Соломко просил меня подредактировать текст и сказать свое мнение. Текст мне не понравился, слова о Коле обидели. Теперь, на расстоянии многих лет, я думаю, что сравнение Коли с «безумным рыцарем», готовым защищать и спасать всех на своем пути, имеет зерно правды (хотя говорить об этом следовало в ином тоне). И еще я думаю, что Коля жертвовал собой, шел навстречу гибели сознательно. Война, ее жестокость и ужасы были ему уже сверх силы.
Погиб он в августе 1943 года. Отец тяжело переживал его смерть. Горе нас не сблизило, он помогал материально, но в семью не принял, я растила детей одна, подчас испытывая большие трудности с сыном. Отчуждение Деда огорчало меня, я видела в нем безразличие к нашей судьбе, невнимание к памяти Коли. Если оживает во мне временами старая обида, то обижаюсь не за себя, а за Колю. За сына, который очень любил своего отца.
Два слова на прощанье
Разворачивая жизнь в обратную сторону, невозможно держаться точной хронологии, и мои часы то уходили вперед, то отставали, но с настоящим временем я их сверяла всегда. Решила довести воспоминания до начала войны и на этом кончить: всё пережитое в военные годы вошло в роман «День поминовения» (1989 г.), и возвращаться к войне я не в силах. Поставить точку на том дне, когда мой муж объявил, что идет в ополчение, и не сказать о том, как он воевал, я не могла. Вот и прикоснулась к войне, хоть это всегда больно.
Обозначу пунктиром нашу дальнейшую жизнь, которая не вошла в мое повествование. Может быть, кто-то захочет узнать, что было с нами впоследствии.
Вернулись из эвакуации, с Алтая, в Москву в октябре 1943 года. Получив похоронку и потеряв на минуту сознание, я, должно быть, потеряла часть разума, если отправилась с детьми и мамой «домой». В Москве было холодно и голодно. Комната с недостроенной перегородкой, где оставалась Ольга Андреевна, окно, забитое фанерой после одного из авианалетов, железная печка-буржуйка. Наша семья — теперь осиротевшая: мама, верный мой друг и помощник, дочка на костылях и сын-несмышленыш. Я завалила себя работой, чтобы заглушить горе: Литмузей, аспирантура в МГУ и нелегкие житейские заботы — чем кормить, где достать, как согреть. Если бы не мама, я бы все не потянула.
Кончилась война — радость и слезы, горе вновь подступило к горлу. Жизнь оставалась тяжелой, бедной и скудной. Не миновали нас болезни, даже больницы. Дети росли, учились, не слушались. С маленькими я справлялась, с подросшими не могла. Улица нагло вползала в дом через любую щель — в школе, в коммунальной квартире. Мама пыталась поправлять мои педагогические неудачи, но только