В нашем альбоме две фотографии Коленьки Баранского — сына Н. Н. Баранского, маминого брата. Тоненький, милый мальчик в матросском костюмчике снят как раз в 1915 году, когда приехал в Москву вместе со своей матерью к отцу из Уфы, и все семейство поселилось на Никитском бульваре, разделив с мамой и ее дочерьми Люсей и Женей большую пятикомнатную квартиру.
«Мама милая цылую тибя мы с папой чтаю сказки письмо получила…» Дальше продолжает отец: «…а Тусина ручка заленилась писать. Теперь пишу за нее: миленькая Женичка отчего ты тоже не приезжаешь и Люся где она. Люсу целую и Женю тоже. Как мама поживает. Мамочка я скоро может быть приеду».
Отец записывает точно как я говорю. Сестер своих я уже знала — они приезжали к маме в Берлин. Женю запомнила хорошо, а Люся как-то стерлась из памяти. У Жени лицо и руки были усыпаны веснушками, что меня очень занимало. От Люси я получала письма и в маминых посылочках подарки, даже вышитое ею платьице.
Маму одолевают какие-то страхи и непонятные сомнения.
«Мальвина Марковна, наверное, уже доехала до вас. Скоро ты приедешь ко мне. Ты ведь поедешь с ней ко мне? Я тебя очень жду, птичка моя родная».
Может, мама боится, что я не захочу расставаться с отцом в последнюю минуту или что он не отдаст меня?
Мальвина прибывает в Копенгаген только в марте, и к маме отправляется радостное сообщение: «Дорогая мамочка! Я получила куклу. Мальвина уже тут. Мы скоро едем к тебе». На открытке — общий вид города с башнями, черепичными крышами, дымящими трубами: «
Удивительно, но я совершенно не помню прощания с отцом. Почему? Или меня так отвлекало всё необычное, или он не провожал нас, или новая кукла в руках поглощала всё мое внимание?
Путь, долгий путь поездом после короткого пребывания на пароходе (пароме?), запомнился. Вероятно, этот путь шел по Швеции и Финляндии вокруг Ботнического залива. Мы занимали два купе в мягком вагоне: в одном — девочка-подросток вместе с няней или медсестрой, в другом — я с Мальвиной. Бездетная Мальвина нянчила меня, как маленькую, ласкала и целовала. Мне это не нравилось — у нее были колючие усы. Я ехала к маме, и значительность этого дела (именно дела!) наполняла меня сознанием, что я уже большая. Недавно выпавший зуб поддерживал это ощущение. Зуб я везла с собой — показать маме. Мишка, наш верный друг и почтальон, конечно, ехал со мной.
И вот я в России, на родной земле. Петербург, родной Питер, пересадка на московский поезд, и уже не с Мальвиной, а с кем-то другим я доезжаю до Москвы. Меня встречают мама и Люся. Сестра подбегает с вопросом: «Туся Радченко?» Я отвечаю важно: «
«Не разлучайся, пока ты жив…»
Мама и через 25 лет не забыла пережитой драмы. В письмах, полных воспоминаний об отце, она так заканчивает историю их любви:
«Я осталась вдовой в сорок два года при неумершем муже, но все равно вдовой, и по своей натуре, любви к жизни, к деятельности и проч. могла бы еще найти себе спутника жизни, но я не хотела этого из-за нашего ребенка прежде всего, а потом из-за того, что слишком тяжело переживала наш разрыв…»
«Вдова в сорок два года» — вот она передо мной на фотографии, сделанной в 1915 году. Она снялась в рост в той же позе, что и на псковском снимке 1911 года. Только теперь на ней меховая шляпа, в руках большая муфта — зима. Она по-прежнему горда и стройна в своем облике. Только улыбка… У нее какая-то вымученная, жалкая улыбка. Она еще хороша и знает это: коротенькое «и проч.» в ее письме означает именно понимание своей женской привлекательности. На этой фотографии ей надо быть красивой, быть веселой, но улыбка выдает ее — она несчастна, в глазах у нее тоска. Для кого, для чего снималась мама в первые месяцы 1915 года? Может, собиралась послать мне в Копенгаген? Тогда, значит, для отца. Чтобы взглянул, вспомнил псковский снимок, 1911 год, когда так ждал ее приезда. Но, видно, не успела отослать, мой отъезд приближался. А может, всмотревшись в фотографию, присылать передумала. К чему? У мамы все в той же сумочке с документами хранится еще и карточка — кусочек картона со стихами. Не знаю, чьи стихи, откуда выписала их мама, но для нее они были полны значения:
Разлуки, разлучины — вольные, невольные — поделили нашу жизнь на куски.
Упавший лист
«Цветок, засохший, безуханный, забытый в книге, вижу я…» А я нашла в книге не цветок, а засохший лист, еще хранящий слабый аромат жизни. Подарок В. В. Розанова мне, его внучатой племяннице. Для меня — цветок. Нашелся он среди «Опавших листьев» не сразу — только когда стала читать Розанова неспешно, вдумчиво — именно так, как и следует его читать. Когда-то давно я проскочила мимо, торопливо листая ксерокопию заграничного издания. Теперь книги Розанова стоят у меня на полках — я привыкаю к нему, ранее незнакомому, начинаю ценить и за многое ему благодарна.
В оброненном «листе», мною поднятом, нашла я две картинки, два беглых рисунка. На одной стороне «листа» — племянник Володя, на другой — он с женой (еще до моего рождения). Схвачено острым глазом во время визита писателя сразу после освобождения племянника из тюрьмы (Петербург, Кресты, 1907 год), а написано по памяти через несколько лет.
Еще раз перечитываю отрывок из «Опавших листьев» (Короб второй).[17] Сложный текст требует внимания. В задачу писателя не входило обрисовать «племянника Володю», создавать его литературный портрет. Задача была совсем иной — показать, что нравственное отношение к браку несовместимо с революционной деятельностью, недоступно революционеру. Поставлена эта задача ярым противником революции, освободительного движения и социалистов, эсдеков.
В этом «листе» звучат два разных голоса: Розанова-моралиста и Розанова-художника. Голоса эти дисгармоничны, не сливаются в дуэт. В споре двух голосов побеждает голос художника. В нарисованных им