расходились книзу, тоже отбрасывая причудливые тени, пляшущие на сентябрьском солнце. Глядя на него, сидящего, сверху вниз, женщина, казалось, ожидала чего-то, и весь ее облик – строгий, элегантный и какой-то «дорогостоящий» (именно так определил его про себя Соколовский) – вдруг представился ему чужим и совсем незнакомым.
Он поднялся, бережно взял в ладони протянутую ею руку и вместо приветствия промолвил:
– Прошу вас, садитесь. Я очень рад вам, Эстель.
На самом ли деле так, мелькнула у него в голове шальная мысль? Рад ей – такой непонятной, такой чужой? Но Алексей не дал этой мысли завладеть своим сознанием и поинтересовался почти машинально:
– Что вам заказать?
– Только минеральную воду, пожалуйста. Я хотела сегодня показать вам д'Орсэ, но потом мне нужно будет вернуться на работу.
– Я не знал, что у нас в программе поход в музей, – неподдельно удивился Алексей, немножко досадуя на Эстель за то, что она распорядилась его временем без его ведома и в то же время радуясь, что тема разговора образовалась сама собой.
– И еще вы не знали, что я работаю, не так ли? – слегка поддела его Эстель. Он кивнул, и она продолжила: – А между тем в нашей семье, представьте себе, не принято бездельничать. У меня свой собственный бизнес – туристическое агентство. Я принимаю туристов со всего мира, в том числе русских, и показываю им Париж – лучшее, что есть в моей жизни, если не считать, конечно, Натали.
– Вы так любите свой город?
Она усмехнулась:
– Слава богу, что вы не спросили, люблю ли я свою дочь. Разумеется, да, Алеша…
Это уменьшительное имя вновь резануло Соколовского по сердцу – точно с такой интонацией его, бывало, произносила Ксения, – и с непонятной тоской он вдруг подумал: да что я делаю здесь? Разве здесь мое место?
Тем временем юркий, моложавый официант принес красное вино для него и минеральную воду для Эстель, и они умолкли, ожидая, пока займут свое место на столе высокие стеклянные бокалы и пенящаяся жидкость – шипуче-прозрачная в одном из них, густо-красная, точно кровь, в другом – заполнит их до краев. Алексей увидел, как красиво и легко – словно в замедленном кадре – поднялась рука женщины, каким отточенным, плавным движением пальцы обхватили хрупкую ножку бокала, и лишний раз поразился тому, насколько естественной при всей ее эффектности была внешность Эстель; она так гармонично вписывалась в любую обстановку, любое обрамление, что ей не нужна была красота в привычном понимании этого слова – ей вполне достаточно было одного жеста, и жест навсегда врезался в мужскую память, точно отпечаток раковины в камень эпохи палеолита. Ему нравилось любоваться ею, но ее холодноватые манеры и всегда чуть грустная, «закрывающаяся» от собеседника улыбка обескураживали его и не давали распахнуться навстречу.
– Расскажите мне о бабушке, – неожиданно для себя попросил он. – Давно ли она прикована к креслу?
– Давно. – Эстель спокойно отпила глоток воды и вновь поставила бокал на столик. – Пять лет назад, когда умер мой муж, ее разбил инсульт; с тех пор Наталья Кирилловна не может двигаться. Первое время она еще работала – диктовала мне новые главы своей последней книги, письма к знакомым издателям, даже обрывки стихов… Но это не могло продолжаться долго.
– Конечно, ведь у вас было много и других забот, – понимающе кивнул Алексей. – Но, может быть, если нанять секретаря…
Изумленные холодные глаза обдали его призрачным зеленоватым светом.
– Дело вовсе не в моих заботах. Я бросила бы любые дела, если бы моя помощь нужна была Наталье Кирилловне. Просто чрезмерно интенсивная интеллектуальная деятельность теперь оказалась слишком утомительной для нее.
Эстель снова глянула на собеседника взором, в котором плескались острые льдинки, и уничижительным тоном добавила:
– Что же касается секретаря, то об этом не могло быть и речи. Ваша бабушка совсем не стеснена в материальном смысле, расходы на секретаря для нее – пустяк, но дом для нее – слишком постоянная величина, чтобы она согласилась терпеть в нем кого-то временного.
– Я не хотел вас обидеть, – неловко извинился Алексей. И тут же сам бросился в атаку: – Однако вы сами отчасти виноваты в том, что я задаю вам бестактные вопросы. Ведь я почти ничего не знаю о вас. Ни о вас, ни о Натали, ни о собственной бабушке. Вы великодушно приняли меня в свой дом как родного, но именно поэтому, наверное, так и не удосужились объяснить принятых в вашей семье порядков. Например…
Но тут он осекся, потому что вопросы, отчаянным вихрем вдруг закрутившиеся у него в голове, совсем не походили на вежливые расспросы «о семье и о бабушке», которых, наверное, теперь ждала от него женщина, сидящая напротив. Например, сколько вам лет, Эстель, мысленно закончил он свое предложение, глядя ей прямо в глаза. И почему за пять лет, минувших со смерти вашего мужа, вы так больше и не вышли замуж? И есть ли у вас сейчас друг? И в самом ли деле вы так привязаны к вашей свекрови, как пытаетесь показать, или же у вашего поведения есть и другие мотивы, темные и двусмысленные, какими почти всегда бывают скрытые мотивы человеческого поведения?.. Алексей знал, что не выговорит вслух ни одного из этих вопросов, однако каждый из них неожиданно показался ему жизненно важным.
А Эстель тем временем задумчиво смотрела на него, крутя одной рукой давно опустевший бокал, а другой безуспешно пытаясь справиться с непокорными, длинными медовыми прядями волос, которые сентябрьский ветер то и дело задувал, набрасывал ей на лицо, словно опуская непроницаемую завесу перед нескромными, любопытными взглядами Алексея Соколовского.
– Но я ведь тоже ничего не знаю о вашей семье, – тихо возразила она, и в ее устах слово «семья» вдруг непостижимым образом приобрело тот самый интимный смысл, который не решался придать ему Алексей. – Вы ничего не рассказали нам ни о последних, после Италии, событиях своей жизни, ни об учебе вашей Наташи, ни о своих отношениях с Ксенией…
Два этих имени, как всегда, захлестнули его сознание шквалом эмоций; он задохнулся в воздушной петле, перехватившей горло, и, не успев сообразить, что именно произносят его застывшие, как после заморозки, губы, неосознанно выдал обнаженную, горькую, ничем не прикрытую правду:
– Я совсем один, Эстель. Их больше нет. Они погибли в мае, во время научной экспедиции…
Дальше все произошло в мгновение ока. Ее рука рванулась через столик навстречу его руке в извечном женском порыве помочь и утешить, широкий рукав пальто смел с хрупкой ножки стеклянный бокал, и тонкое запястье женщины упало на острые осколки. Кровь из небольшого, но глубокого пореза брызнула фонтаном, смешалась с пролитым красным вином, и Соколовский, застывший было от неожиданности, вдруг совсем обезумел от вида этой крови. Потемневшие зеленые глаза смотрели на него с выражением боли и странной неги, мягкие губы улыбались ему беззащитной улыбкой, а он не видел, не замечал ничего, потому что как сумасшедший целовал и целовал это запястье, то прижимая его к лицу, то баюкая на груди ее раненую руку, точно то был его ребенок, пострадавший от его собственной вины и только от него ждущий надежды на спасение.
– Посмотри, – тихо позвала Эстель. – Ты где-нибудь видел еще такие оттенки малахита и бирюзы?
Да, хотелось ответить ему, – в Ксюшиной коллекции… Но он промолчал и только еще раз поднес к губам ее руку.
Они ходили по д'Орсэ уже больше часа, и у Соколовского давно кружилась голова от размытых полотен импрессионистов, от сумрачного воздуха старинных залов музея, от слоистого запаха старых картин и старого дерева мебели. В его глазах смешались лиловые сумерки, спускающиеся на Нотр-Дам, и зеленая дымка парижских предместий, коричневатая вода Сены, и бледная голубизна осеннего неба над бульварами… Он и сам уже не знал, что он видит в реальности, оглядываясь на часы и минуты, проведенные в этом музее, а что его взгляд лишь выхватил с полотна, столь же живого и дышащего, сколь живой была женщина рядом с ним. Женщина, чью руку он до сих пор боялся выпустить из своих рук.
Запястье Эстель давно было перевязано тонким батистовым платком, и никто из них теперь бы не мог