сказать, кому именно следовало извиниться за то, что произошло в кафе – был ли причиной несчастья ее ненужный вопрос или же его неверный ответ, пожалуй, ничто не имело значения. По какому-то молчаливому уговору ни слова больше не было сказано между ними ни о бабушке Наталье Кирилловне, ни о семье Соколовского; они лишь ходили рядом и разговаривали об импрессионистах, и чувство нежданной, непрошеной близости, пронзившее Алексея еще тогда, за столиком, вместо того чтобы угаснуть навсегда, напротив, приобретало какие-то гипертрофированные размеры и начинало мучить его своей безнадежностью.
«Как ты думаешь…» – спрашивала вдруг Эстель и легко бросала вопрос, который прежде не раз возникал у него в сознании; и то, что она тоже задумывалась об этом, казалось ему и огромным счастьем, и странным совпадением. «Ты знаешь…» – через несколько минут говорила она, и вновь звучали слова, точно подслушанные в его ночных снах. «Ты хочешь?..» – и он понимал, что даже самое его мимолетное желание отныне будет угадано, и это бесило его и одновременно заставляло благоговеть, потому что он не хотел – не хотел! – вновь попадаться в эти ловушки любви и нежности, и еще потому, что слишком велика теперь была опасность оказаться в них. С ним происходило сейчас то же, что бывало с миллионами мужчин до него и, конечно же, будет случаться и после – им овладела иллюзия родственности душ, совпадения мыслей, равенства чувств, и оттого, что он не был уверен, иллюзия ли это или все же реальная плоть вновь возникающих отношений, он сходил с ума. Сходил с ума, и желал продолжения, и боялся его, и надеялся на все большее – и не смел надеяться ни на что на свете…
Потом они долго сидели в саду Тюильри, и она все так же откидывала с лица непослушные пряди волос, а Алексей все так же по-детски держал ее за свободную руку, блаженствуя в легком, ни к чему не обязывающем молчании. Он с изумлением заметил на соседней скамейке того самого старика, которого видел в кафе, пока ждал Эстель, и все та же пегая собака лежала у его ног, подставляя сентябрьскому солнцу длинные лохматые уши. Старик дремал, свесив голову на грудь, крючковатая палка сиротливо притулилась рядом с ним, и в этом парижанине Алексей вдруг увидел себя – через много лет, после многих странствий, в плену многих воспоминаний… Увидел – и усмехнулся несбыточности этой грезы.
Когда она прервала молчание, он понял, что давно уже подсознательно ждал этого момента – ждал и отчего-то страшился его.
– Я должна идти. Меня ждут.
И она тихо высвободила почти затекшую руку из его жадных ладоней.
– Я помню… Тебе нужно на работу, – откликнулся эхом Алексей.
– Ты придешь к нам вечером?
– А ты будешь ждать меня? – ответил он вопросом на вопрос.
Эстель вскинула на него взгляд, и Алексей уловил в нем неожиданно неприязненную нотку, повергшую его в ужас. Как ни странно, одобрение или неодобрение этой женщины теперь неоправданно много значили для него. Впрочем, выражение ее глаз тут же сделалось прежним, и она мягко напомнила ему:
– Наталья Кирилловна будет ждать тебя – и только это имеет значение, Алеша. А мое ожидание или не ожидание… да разве это главное?
И Алексей едва не задохнулся от обиды, нанесенной ему сейчас этим нежным, приветливым голосом. Значит, их совпадения, их разговоры, их руки, соединенные вместе в течение столь долгого времени, – это не главное? Ну, ладно… Он и сам понимал, что ведет себя как мальчишка, что между ними еще не произошло ничего, что давало бы ему право на обиды, – ровным счетом ничего. Но он не в силах был совладать с собой и смотрел на Эстель, словно ребенок на взрослого, отнявшего у него игрушку. И, заметив этот взгляд, она улыбнулась ему и погладила его по плечу – тоже как взрослый, утешающий обиженного малыша.
Она ушла по дорожке сада, оставив его размышлять о случившемся и строить планы на вечер. Собственно, до вечера было еще довольно далеко, и он наконец-то занялся делами, которых у него было не так много, но которые тем не менее он все эти дни откладывал, точно отрекаясь от своей прошлой профессиональной жизни. Он инстинктивно сторонился прежнего Алексея Соколовского, боясь утащить за собой в будущее весь прошлый груз ошибок, бед и потерь. А потому даже любимая некогда работа, даже театр, даже творчество не манили его сейчас, слишком зримо напоминая ему об одном майском дне, который стал для него одновременно и днем режиссерского триумфа, и днем наибольшего человеческого горя.
Тем не менее его звонков в Париже еще ждали, и он потянулся к своей потрепанной записной книжке. Пьер Сорель, так помогший ему в поисках бабушки, искренне обрадовался, услышав его голос, и даже спросил, не хочет ли Алексей попробовать себя в небольшой антрепризе, которую он сейчас затеял, однако Алексей вежливо поблагодарил приятеля и сказал, что подумает, ничуть не собираясь при этом исполнять этого обещания. Марина Морозова, его бывшая прима – из самых первых, давних, – вышедшая в свое время замуж за француза и перебравшаяся в Париж, едва узнав своего режиссера, окатила его волной бурных восторгов и предложила встретиться, но и здесь Алексей сумел отказаться, не обидев собеседника – что поистине удивительно, если вспомнить, что речь шла о женщине и актрисе. Вообще-то, собираясь во Францию, он подумывал о возможности такой встречи (Марина когда-то была для него чуть большим, нежели просто ведущей актрисой), однако теперь ее голос в телефонной трубке показался ему слишком далеким и слишком прокуренным… Еще несколько звонков – одному из организаторов Авиньонского фестиваля, бывшему приятелю по средиземноморскому круизу, французскому коллеге, с которым он познакомился в Венеции и… да, пожалуй, и все. Положив телефонную трубку в последний раз, Алексей Соколовский с изумлением понял, что дела его в Париже кончились, не успев начаться, и что нет у него в планах ничего иного, как только снова отправиться в особняк, уже слишком хорошо знакомый его чувствам.
Он так и не заехал в отель за картиной, привезенной из России и предназначенной в подарок бабушке, решив, что отдаст ее Наталье Кирилловне в последний день, перед самым отъездом, на прощанье. Весь вечер они тихо проговорили вдвоем о тех годах, о которых когда-то писала она в своем дневнике, и о тех людях, которых она знала в начале их жизни, а Алексей застал уже только в ее конце. Бабушка ни словом не обмолвилась ему о том, стало ли ей известно от невестки о гибели его жены и дочери, – только была особенно с ним нежна и чаще обычного пожимала его руку своей сухой, усталой, испещренной коричневыми старческими пятнышками ладонью. Эстель молчала почти весь вечер, изредка бросая на Алексей странные взгляды, не дающие ему покоя своей непонятной интонацией; он же, навсегда порабощенный своей благодарностью к ней за ту живую, любовную реакцию, с которой она встретила его признание в кафе, недоумевал, почему теперь она так отдалилась от него и где он сделал непоправимую ошибку.
Натали, словно из духа противоречия матери, напротив, громко шутила и хохотала четыре часа подряд, пытаясь отвлечь внимание Алексея от разговора с бабушкой, а под конец взяла с него твердое обещание в ближайшие дни познакомиться с ее друзьями из молодежной театральной студии и организовать для них нечто вроде мастер-класса. Он обещал ей это с легким сердцем, потому что оставшиеся дни в Париже были полны для него абсолютной свободой, и встреча со студентами могла привнести в эти дни осмысленность и радость, которых давно уже не было в его жизни. При этом Алексей едва ли отдавал себе отчет в том, что именно осмысленностью и радостью были наполнены для него утренние часы в музее д'Орсэ – и именно ради этих немногих, но таких счастливых часов он тянулся теперь к любому человеку, который мог помочь ему стать хоть чуть-чуть ближе к Эстель Лоран.
Нет, как хотите, а эти ребята были действительно прелестны. Соколовский и сам не ожидал, что он до такой степени не сможет глаз оторвать от того, что творили на маленькой импровизированной сцене соученики Натали. Это был театр, конечно же, любительский, но в нем не оказалось ничего от той «самодеятельности», которая так антагонистична подлинному искусству: ни ложного пафоса, ни многозначительной безвкусицы, ни сумятицы в выражении мыслей. Сюжет, разыгрываемый участниками студии, был расхож и знаком любому театралу, но они внесли в него столько свежести, изящества и молодого задора, что наблюдать за происходящим на сцене было светло и радостно.
– Вам нравится? – Натали подбежала к нему во время короткого перерыва – раскрасневшаяся, разгоряченная и такая юная, что он невольно залюбовался ею. – Мы не кажемся вам смешными?
Он искренне покачал головой.
– Совсем нет, напротив. Я с удовольствием работал бы с такими актерами. Я не понимаю языка, но он и не нужен в ваших этюдах; мелодия движения, интонации, речи и без того доходит до зрителя. – И, помолчав