Какая-то птица резко крикнула надо мной. Я вздрогнул, открыл глаза и увидел большого дятла. Со всего маху бил он своим клювом по сухому дереву. От его долота летели опилки, или, как говорят лесники, сорилась посорка.
С дятла я перевел взгляд на землю, и тут-то предстало мне мое счастье. Рядом с орешником и свежим пнем стоял самый настоящий белый гриб. Толстый, румяный, загорелый гриб-богатырь.
Я нагнулся и потрогал. Он крепко сидел в земле.
Я посмотрел вокруг, нет ли еще, но больше никаких грибов не было. Осторожно повернул я белый гриб в земле и как электролампочку стал вывинчивать его из насиженного гнезда.
Я держал его в руке и нюхал и пестовал на ладони, с великой радостью ощущая его волшебную тяжесть.
В корзину положил его осторожно, чтобы не повредить, хотя лежащие под ним маслята были гораадо мягче богатыря-боровика.
— С меня хватит! — сказал я вслух всему лесу, и листья берез, так показалось мне, стали аплодировать мне, как артисту, хорошо спевшему для них любимую песню.
Я шел теперь по лесу без своего первого желания искать грибы. А грибы попадались. Где-то мелькнул подберезовик и зазвал меня к самой муравьиной куче. Где-то сестрички-лисички махнули мне своими рыжими хвостиками, и я нагнулся.
Мне казалось, что, когда они попадали в корзину, они робко здоровались с белым грибом. Он был самым главным трофеем моей грибной охоты.
По дороге домой я встретил колхозного пастуха Демку.
Своими зелеными лесными глазами он сразу высмотрел, что у меня в корзине, и вслух выпалил:
— Красавец, а не гриб! Король!
Ни сыроежки, ни подореховки, ни маслята, ни красноголовые подосиновики не обижались. Они сами знали, что с белым грибом ни один гриб в лесу тягаться не может!
Они, казалось мне, даже гордились, что им было позволено находиться в обществе белого гриба!
В мастерской знакомого мне художника живут канарейки. Занимают они четыре отдельных клетки. Я не обращал внимания на этих птиц, был мало знаком с их жизнью, а в пении вовсе не разбирался.
Но как-то в одной из клеток так прекрасно, с такой чистотой и силой запел кенар, что я невольно заслушался и сказал:
— Познакомь меня, Иван Николаевич, со своими канарейками.
Глаза художника просияли, словно он только этого и ждал.
— В этой клетке, — начал Иван Николаевич, — живет Чива, а в других — ее дети. Кенар, что вам так понравился, ее молодой сын.
В клетке Чивы тоже зазвучало пение.
— Эва! — удивился Иван Николаевич. — И старик запел.
Это был отец канареек и кенаров, размещенных в остальных клетках. Видно, нелегко было петь старому кенару. Он мало походил на поющую птицу, а скорее напоминал человека, которого бил озноб и мучил кашель.
— Вот вы и не знаток, а заметили, что старый кенар поет хуже молодого, — сказал Иван Николаевич. — Естественно, старости с молодостью трудно спорить.
При этих словах Иван Николаевич запечалился и подумал о себе, о близких людях.
Он подвел меня ко второй клетке.
— А эти вот в декабре вывелись. Канарейку зовем Пеструхой, она у нас пестрая.
Я стал пристально смотреть на Пеструху. Бойкими черными бусинками глаз Пеструха впивалась в меня с женским любопытством. Клюв у нее был короткий, но сильный.
Иван Николаевич угадал мою мысль.
— Да, клюв у канареек сильный — подсолнухи, коноплю им полдела расклевать.
Он отрезал ломтик яблока и заклинил его между прутьев клетки. Пеструха сразу стала лакомиться. Ее золотистый красавец кенар сидел вверху и тревожно следил за мной.
— Не бойся, дурашка, — сказал я ему, — не трону я твою канарейку!
И отошел.
В третьей клетке сидела весьма неспокойная канарейка. Она то и дело перелетала с места на место, нервно схватывалась когтями за прутья клетки, повисала вниз головой.
Иван Николаевич спросил ее:
— Ну что, все переживаешь?
— Что за ребус, Иван Николаевич? — обратился я к художнику. — Почему канарейка должна переживать?
— Она знает почему, — с укором сказал Иван Николаевич и отошел к четвертой клетке.
В ней-то и пел молодой кенар. Пел всем торжеством молодости, пел вдохновенно, пел азартно, пел неподражаемо.
— Ах, Иван Николаевич, — сказал я, — жаль, что нет со мной магнитофона, записал бы я твоего кенара на пленку, а потом слушал. И долго он так будет петь?
Иван Николаевич с любовью смотрел на поющего кенара и не слышал моего вопроса. Тут вступила жена Ивана Николаевича:
— Будет петь, пока канарейка будет стелиться и высиживать.
— Что значит — стелиться? — спросил я.
— А вот глядите!
Жена художника взяла ножницы, нарезала газетных ленточек и бросила их в клетку. Канарейка тотчас же перенесла все клочки газеты в гнездо и постелила их.
— Видите, — продолжала свою мысль хозяйка дома, — постелилась — значит, начнет нестись, снесется — значит, будет высиживать.
Молодой кенар запустил такую трель, наполнил мастерскую художника такими волшебными звуками, что все картины, висевшие на стене мастерской, а это были пейзажи, как бы ожили и стали настоящей природой.
Одинокая канарейка все прыгала, все беспокоилась в своей клетке.
— А что она все-таки переживает? — стал допытываться я у Ивана Николаевича.
— Злодейка она! — выпалил Иван Николаевич.
— То есть как злодейка?
— А так!
Иван Николаевич и «злодейке» предложил яблоко, но она не захотела принять угощение.
Иван Николаевич между тем присел за стол и мне предложил сесть.
— Чива высидела эту канарейку вместе с двумя ее братьями-кенарами в феврале, в лютые метели. Два брата и сестра росли хорошо, дружно, быстро. А однажды утром подошли мы к ним и нашли кенаров мертвыми, с проклеванными головами. За что их сестра возненавидела, чем они ей помешали? И стала она с тех пор злодейкой канарейкой. Живет и злится и покоя не знает. Она и на корм не жадна, и окраска у нее невидная, и перо некачественно. Ей пора и кенара подыскивать, да боимся, как бы она и его не заклевала.
Молодой кенар опять с неведомой упоенностью стал петь, а его канареечка сидела на гнезде и слушала.
За окнами мастерской пылали рябины, висели зрелые яблоки, светило вечернее, ласковое солнце. Дивный был вечер. Природа отдыхала. Молодой кенар пел о своем счастье, а злодейка канарейка металась и металась по клетке, словно кто приговорил ее к такой жизни за свершенное преступление.
Он появлялся, как добрый сосед, у деревянного порожка дачной кухоньки, когда начинало темнеть. Подымал свою мордочку, доверчиво обнюхивал воздух и чего-то ждал. Ждал молока.
Ему ставили блюдечко, и еж приступал к делу.
Управлялся он быстро, потом пофыркивал, словно просил еще, но, когда видел, что больше не дадут, уходил за сарай.