Иной раз про него забывали. Тогда, словно догадываясь об этом, еж заходил со стороны сада и пробирался некошеной, высокой травой. Где шел еж, трава колебалась, и мы с волнением думали: «Кто же это крадется к нам?» А еж выходил все к той же кухоньке и всем своим видом говорил: «Вот я! Не ждали?!»
Ему ставили все то же блюдце с молоком.
Иногда еж не приходил по два, по три дня.
— Что-то еж пропал, — вспоминал кто-нибудь о нем, и еж на следующий вечер обязательно показывался.
Люблю вставать на рассвете и бродить по своему дикому участку. Особенно нравится мне глухой овражек с прудиком под зеленой ряской. Прудик у крутого обрывчика, к нему есть тропинка.
Когда я спускался вниз, на тропу вышел еж и отчаянно перепугался, увидев меня. Он мигом свернулся клубком и, как колобок, покатился под горку, сначала по тропинке, потом по покатому мостику, с которого мы берем воду. Ничто не остановило его на пути, и еж со всего раската шлепнулся в воду.
Бедный еж!
Прудик родниковый, вода в нем холодная, так что вряд ли кому будет по душе такое купание.
Еж долго плавал вдоль противоположного берега и искал, где можно выйти. Выйти было нелегко. Берег заплетен, как корзина, прутьями, чтобы не осыпалась земля, а где не было плетня, по воде стлались кусты черной смородины. Еж пробовал вылезти по ним, но падал с них в воду.
Наконец нашлась лазейка, и еж выбрался на сушу, в заросли крапивы. Слышно было, как он отряхивался. Скоро он исчез.
Напрасно после этого я ждал его в том месте, где мы с ним познакомились, где неоднократно встречались, — еж больше ни разу не приходил. Он очень обиделся.
Не только люди бывают обидчивыми, бывают обидчивыми и ежи!
Прямая, тоненькая, как голубая игла, стрекозка весь день парила над зарослями крапивы. Она то опускалась и застывала около самых листьев, то приподымалась и держалась на более высоком уровне. Крупные темно-зеленые листья крапивы образовывали густую, непроходимую глушь. Почему стрекоза выбрала место именно здесь?
Или увидела, что ни люди, ни животные не лазили через крапиву и тут было спокойно, или ей нравился острый запах жгучего растения? Ответить могла только стрекоза. Но она не умела говорить. Солнце садилось. День закруглял свои дела. Умиротворенно и устало гудели моторы самолетов, идущих на посадку.
Начинало свежеть. Стрекоза присела на крапивный лист и забылась.
За крапивными зарослями виднелась насыпь железной дороги, за насыпью на шелковой зеленой луговине кто-то жег костер.
Ровный голубой дым, как часовой, вставал над костром.
Цвет спящей стрекозы перекликался с голубым цветом дыма. Похоже, дым заменил стрекозу, и голубой цвет по-прежнему радовал глаз человека. Стрекоза крепко спала на крапивном листе.
Утром она собиралась вылететь в другой рейс. Надо было хорошо выспаться!
Зимний сад для меня интереснее летнего. Летом в саду зелень, прохлада, яблоки — и все. А зимой…
Но тут надо рассказать.
При морозе в двадцать три градуса вынес я птицам корм. Безмолвие глубоко заснеженного сада было нарушено. С тревогой стали летать сороки, поднялись вороны, вспугивая снег с ветвей. Одна из них села на маковку старой ольхи и внимательно посмотрела на доску с кормом. Очень ей хотелось узнать, что на завтрак.
Появилась первая синица. С ветки на ветку, с ветки на ветку, и вот она на желанной доске. Как по радио, передалось всем птицам: завтракать!
И полетели, полетели. Одна, другая, третья. Яблоня превратилась в гостиную, пошла работа.
— А где поползень?
Объявился и он и прогнал синиц. С полным ртом пищи он скользнул в заросли. Продолжить бы синицам трапезу, но пришлось уступить место дятлу. Вцепился он в край кормушки и стал активно кланяться. Завтракал серьезно, как большой начальник. Я любовался его огненным подхвостьем. Дятел так долго кормился, что синицы устали ждать. Некоторые из них тонко попискивали. Это была жалоба младших детей природы на старших! Наконец Данил Иванович, так я зову дятла, бодро вскрикнул и буквально прострелил полетом огород и сад.
Никто уж не мешал синичкам. Сколько раз я глядел на них, пытаясь запомнить подробности окраски, — увы! это надо видеть, а не запоминать.
Следя за синичками, я подумал о Есенине. Он, как и эти синички, настолько природа, настолько прямое выражение природы, что, сколько бы я ни читал его стихов, опять хочется читать, опять радоваться природе его слова.
А почему синичка? Откуда это имя? Точнее было бы назвать «пиничка», от позывных «пинь- пинь».
Не указывает ли слово «синичка» на невесомость этой прелестной птички, на связь ее с небом?
Не намекает ли оно на свойство синички неслышно порхать в лесных зарослях?
Одна за другой, одна за другой, клюнет и полетит, клюнет и полетит.
Утро ясное, морозное, тихое. На кормной доске все склевано.
Больше не дам, пусть сами ищут, а то еще, чего доброго, разленятся, себе на гибель.
Лес окончательно оголился, пышное убранство его стало принадлежать земле. Под каждым деревом покоилось его летнее платье. Голые кроны окунались в осеннюю хмурь неба, облака по-волчьи прижимались друг к другу и двигались дорогой вечных изгнанников. Странное дело, ненастье не угнетало меня, сердце пело от восторга молодости, осеннее гниение листвы возбуждало и казалось прекрасным. Оно было сродни тому необъяснимо сладостному запаху, который источает скошенная трава, когда начинает подсыхать и превращаться в сено.
Есть упоение в бою — сказал Пушкин. Есть упоение и в гибели. Мне не хотелось покидать леса. Резиновые сапоги, в которые я влез по самые колени, позволяли забираться в любую чащу, позволяли переходить глубокие лужи, пересекать дороги, по ступицу налитые осенней водой.
Все удивляло меня в лесу. Куст бересклета, на котором уцелели ярко-оранжевые подвески, кисть несклеванной дроздами рябины, громадный гриб-перестарок, стоявший как развалины средневекового замка, изогнутый ствол березы, муравьиная куча, обеспокоенная жильцами, вышедшими на свой, муравьиный, субботник.
В лесу было много можжевельника. Я сломил сучок с неживого куста и стал строгать ножичком. Боже! Какой волнующий запах ударил в нос, какое волшебное лекарство таилось в дереве!
Я вспомнил, как застал за таким занятием знакомого лесника. Сидя на пне, он работал ножом по можжевеловой палочке.
— Зачем это вам? — спросил я у него.
— Побежит стружка, побегут мысли, — ответил лесник-отшельник.
Как это важно, чтобы побежали мысли. Говорят, что Бальзак с этой целью ел гнилые яблоки!
Огромное, происходящее в лесу осеннее гниение бодрило ум, обострялась не только мысль, обострялся и слух. Нежное посвистывание синичек, размеренное постукивание дятла, резкий, неожиданный выкрик ворона, жалобы мокрой вороны — все сливалось в музыку леса.
Но вот из этой общей музыки выделился звук, возникший в кустах орешника. Я остановился и замер, чтобы не испугать того, кто так прекрасно пел. Да, пел! Другого слова я не мог бы произнести в эту минуту.
Пела мышь! Только она могла дать такую высокую ноту своему голосу.
— Вся природа поет! — воскликнул я, причисляя и себя к великой компании существ, населяющих землю.