Суббота, 31 мая 1975
Сегодня утром длинный разговор с Л. о Солженицыне. Попытка уяснить, чем была бы моя 'третья' статья о Солженицыне, теперь уже с учетом опыта, вынесенного из личных встреч с ним.
1 Православное богословское общество (англ.).
2 город выглядит потрясающе (англ.).
Первые две ('О Солженицыне' и 'Зрячая любовь') заключали в себе определенное чтение солженицынского мировоззрения, основной направленности и также и вдохновения солженицынского творчества. Основное утверждение: христианский писатель (триединая интуиция сотворенности, падшести, возрожденности), русский писатель (обращенность к России – 'зрячей любовью', и это значит – правдой, ниспровержением мифов) и, наконец, в 'Архипелаге', пророческий разрушитель 'идеологизма' как основоположного идола и, ergo1, зла современного мира.
Вопрос: остается ли все это в силе в свете 'опыта' после годичного общения с ним? Было ли это 'чтение' ошибкой?
Прежде всего, для меня несомненно, что если в целом мое первое 'чтение' остается верным – по отношению к последней глубине солженицынского творчества, то внутри этого 'целого' лежат непереваренными 'опухолями' довольно-таки страшные соблазны, так что вопрос может быть поставлен так: что возобладает в Солженицыне – та 'глубина', что и вызвала восхищение и внутреннее согласие и сделала его чем-то очень 'судьбоносным' как в духовной истории России, так и в мире at large2 , или же 'соблазны', глубину эту, именно как рак, разлагающие и 'метастазирующие'? Это, еще раз, столкновение творца, 'пророка' с очень сильной, очень яркой личностью, которой именно из-за ее силы и яркости оказывается невыносимым 'дар тайнослышанья тяжелый'3.
Ясно, что человек-Солженицын и Солженицын-творец не только не в ладу друг с другом, но второй просто опасен для первого. Мне кажется, что до сего времени 'человек' смирялся перед 'творцом', находил в себе силы для этого смирения, которое одно и делает возможным 'пророчество'. Но мне также кажется, что сейчас творчество С. на перепутье, и именно потому, что в нем все очевиднее проступает 'человек' со своими соблазнами. Я так воспринял уже 'Теленка' и многое в 'Из-под глыб'. Что- то здесь уже не 'перегорает', не претворяется, не отделяется от творца и потому не становится 'ценностью в себе'.
Поэтому так важно, я убежден, разобраться в 'соблазнах', определить опухоли.
Первая и, наверное, самая важная из них – это его отношение к России, качество его 'национализма'. Это не 'мессианизм' Достоевского ('призвание России'), увенчивающий всю русскую диалектику 19-го века. Это не народничество Толстого, хотя 'толстовство' Солженицыну ближе, чем Достоевский с его метафизикой. И у Достоевского, и у Толстого их 'национализм' имеет какое-то религиозное и, следовательно, 'универсальное' значение, они его так или иначе оправдывают по отношению к тому, что считают высшей истиной или правдой: мессианское призвание России в истории у Достоевского, 'правда жизни' у Толстого и т.д. У Солженицына все эти 'ценности' заменяются одной: русскостью . Эта русскость не есть синтез, сочетание, сложный сплав всех аспектов и всех 'ценно-
1 значит (лат.).
2 вообще (англ.).
3 Из стихотворения В.Ходасевича 'Психея! Бедная моя!'.
стей', созданных, выношенных в России и, даже при своем противоречии, составляющих 'Россию'. Напротив, сами все эти ценности оцениваются по отношению к 'русскости'. Так отвергаются во имя ее – Пастернак, Тургенев, Чехов, Мандельштам, Петербург, не говоря уже о всей современности: Платонов, например, и т.д. Цель, задача Солженицына, по его словам, – восстановить историческую память русского народа. Но, парадоксальным образом, эта историческая задача ('Хочу, – говорит он мне в Париже, – написать русскую революцию так, как описал 12-й год Толстой, чтоб моя правда о ней была окончательной…') исходит из какого-то радикального антиисторизма и также упирается в него. Символ здесь: влюбленность – иначе не назовешь – в старообрядчество . При этом теоретическая суть спора между старообрядцами и Никоном его не занимает. Старообрядчество есть одновременно и символ, и воплощение 'русскости' в ее, как раз, неизменности . Пафос старообрядчества в отрицании перемены, то есть 'истории', и именно этот пафос и пленяет Солженицына. Нравственное содержание, ценность, критерий этой 'русскости' Солженицына не интересует. Для него важным и решающим оказывается то, что, начиная с Петра, нарастает в России измена русскости – достигающая своего апогея в большевизме. Спасение России – в возврате к русскости, ради чего нужно и отгородиться от Запада, и отречься от 'имперскости' русской истории и русской культуры, от 'нам внятно все…'. В чем же тут соблазн? В том, что С. совсем не ощущает старообрядчества как тупика и кризиса русского сознания, как национального соблазна, а Петра, скажем, как – при всех его трагических недостатках – спасителя России от этого тупика. 'Русскость' как самозамыкание в жизни только собою и своим – то есть, в итоге, самоудушение… В примате национального над личным. В 'ипостазировании' России в одном из ее 'воплощений'. В антиисторизме, отрицающем возможность развития самого 'национального', оказывающегося какой-то сверхвременной 'данностью'.
Вторая 'опухоль' – все возрастающий, как мне кажется, идеологизм Солженицына. Для меня – потрясающей и глубочайшей правдой 'Архипелага' было (и остается) обличение и изобличение идеологизма как основного, дьявольского зла современного мира. Марксизм есть, в этом смысле, завершение всех идеологий, идеологии как таковой, ибо всякая идеология отрицает свободу, личность, всякая приносит человека в жертву утопии, истине, оторвавшейся от жизни. Идеология – это христианство, оторвавшеееся от Христа, и потому она возникла и царствует именно в 'христианском мире'. 'Пророк' в С. показал, явил это с окончательной силой. Человек в нем все больше и больше 'идеологизируется'. Идеология – это отрицание настоящего во имя будущего, это 'инструментализация' человека (какова польза его для моего или нашего дела). Это переход с 'соборования' на полемику. Это – определение от обратного, от отталкивания. Это решетка отвлеченных истин, наброшенная на мир и на жизнь и делающая невозможным общение , ибо все становится тактикой и стратегией. 'Идеологизм' Солженицына – это торжество в нем 'борца', каковым он является как 'человек' (в отличие от творца). Это ленинское начало в нем: разрыв, окрик, использование людей. Это – 'средство', отделенное от 'цели' (в отличие от Христа, снимающего как страшную сущность демонизма различение 'средства' и 'цели', ибо во Христе – цель, то
192
есть Царство Божие, раскрывается в 'средстве': Он Сам, Его жизнь…). Солженицыну, как Ленину, нужна в сущности партия , то есть коллектив, безоговорочно подчиненный его руководству и лично ему лояльный… Ленин всю жизнь 'рвет связи', лишь бы не быть отождествленным с чем-либо чуждым его цели и его средствам. Лояльность достигается устрашением, опасностью быть отлученным от 'дела' и его вождя. И это не 'личное', не для себя, только для дела, только для абсолютной истины цели…
Третья 'опухоль' – в области религиозного сознания. Творец приемлет 'триединую интуицию'1 . Человек сопротивляется ей, сопротивляется, в сущности, Христу. Ему легче с Богом, чем с Христом. К Богу можно так или иначе возвести наши 'ценности', Христос требует их 'переоценки'. Всякая иерархия ценностей может быть 'санкционирована' упоминанием Бога, только одна – абсолютно отличная от всех – возможна со Христом. Религия Бога, религия вообще может даже питать гордость и гордыню ('Мы русские, с нами Бог'). Религия Христа и Бога, в Нем открытого, несовместима с гордыней. С Богом можно все 'оправдать', во Христе – то, что не умрет, не оживет3 . Все христианство: 'Если любите Меня, заповеди Мои соблюдете…'2 . И дальше: 'Вы умерли, и жизнь ваша сокрыта со Христом в Боге…'4.