подчеркивает пауза. Сами знаете: тоска, тоска — и взрыв смеха. Так вот, сэр Уильям рассказывает, я сижу в чужом фраке и в чужих брюках. История — скучная, но я-то знаю, чего нужно ждать от
Смеялся я в те дни странно, такими рывками. Видимо, заразившись, гости учтиво закрякали. Но тут я увидел взгляд хозяина.
Никогда не забуду столь чистой ненависти. Если вам попадались фотографии Гильберта, вы знаете, что и в мирном виде он достаточно грозен. Сейчас он мирным не был. Глаза из-под пышных бровей впивались мне в душу. Я заметался и увидел дворецкого, чей взор буквально сиял, как у верного пса. Тогда я не понял, в чем дело, теперь — понимаю. Он услышал историю в тысячный раз, а я ее прикончил.
Что ж, Гильберт упокоился в Бозе, равно как и дворецкий, и почти все дворецкие тех славных дней. Река времени неуклонно уносит даже эдвардианских мажордомов. Надеюсь, они — с мудрецами, в снежном лимбе.
Но не навсегда. Когда Кларенс, девятый граф Эмсворт-ский, окончит приятную и долгую жизнь, он, разместившись на облаке, услышит голос верного Биджа:
— Нектару, милорд? Амброзии?
— Э? А! Здравствуйте, Биддж. А вот скажите, что это у меня?
— Арфа, милорд. На ней играют.
— А? Что? Играют?
— По возможности, милорд.
— Вот как? Неужели все?
— Все, милорд.
— И Констанс? И Бакстер? И Галахад? Сэр Грегори?
— Да, милорд.
— Поразительно! Ну, что ж, научите меня.
— Сию минуту, милорд.
V
КРИТИКИ И ЖЕРТВЫ
Вольные мысли о графах и дворецких были достойным ответом критику, которого не удовлетворяет рассыпанный перед ним бисер, а потому, Уинклер, я думаю, что вам интересна моя реакция на критические замечания.
Зависит это, как мне кажется, от того, кто меня критикует, хороший критик или плохой. Плохой говорит: «Ну, сколько можно! Опять этот Дживс». Когда бюро вырезок посылает мне что-нибудь в этом духе, твердый взгляд моих серых глаз становится ледяным, и я наклоняюсь к корзине. Забудем о таких людях и обратимся к тем редким душам, которые способны отличать добро от зла. Светлым маяком сияет среди них дама, написавшая недавно в газету, что Шекспира перехвалили, «он слишком груб», и лично она предпочитает П.Г. Вудхауза.
Что ж, не мне судить, права ли она. Все зависит от вкуса. Шекспир непохож на меня, но это не значит, что я лучше. Под некоторыми отрывками я бы охотно подписался. Скажем, «все эти завтра…»;[41] есть тут что-то. Не уверен я и в том, что мог бы создать Фальстафа. Да, он грубоват, но какая сила! Поистине, уровень Вудхауза.
Сравнивая нас с Шекспиром, надо учесть, насколько ему было труднее. Меня никто не дергает, его то и дело дергали. Когда я пишу, я пишу. Я могу встать, выпустить кошку, разобраться со старшим (младшим) пекинесом, снова впустить кошку, и т. п. Но никто не мешает, никто не дышит в затылок, никто ни о чем не спрашивает. А вот у Шекспира не было свободной минуты.
Мне кажется, больше всего ему мешал Бербедж. Даже теперь драматург страдает от режиссера, а уж тогда театр был не лучше лагеря. Вас ни на минуту не оставляли в покое. Пьеса шла один вечер, спасибо, если два. Шекспир, например, готовил «Ромео» к воскресенью, а во вторник, в шесть часов утра, Бербедж будил его мокрой губкой.
— Спит! — возмущался он, обращаясь к неведомому другу. — Нет, это подумать! Шесть часов, а он пребывает в объятьях тяжких сна! О, Господи! Кто будет работать?
Шекспир садился в постели и протирал глаза.
— А, привет! — говорил он. — Это ты, Берби? Как делишки?
— Какие делишки! Ты понимаешь, что завтра им надо что-нибудь дать?
— Как там «Ромео»?
— Вчера сыграли. Сколько можно! Если ничего нет, закроем театр. Есть, а?
— Да вроде нету.
— Что же делать?
— Пусть медведи попляшут…
— На что им медведи? Им пьеса нужна. И не охай ты, ради Бога!
Шекспир вылезал из постели и ко второму завтраку, под присмотром Бербеджа, ухитрялся написать «Отелло». Бербедж проглядывал пьесу, рычал: «Пор-работать пр-р-ридет-ся», но был доволен.
Тут не распишешься. Это особенно связано с Шекспиром, точнее — с одним его качеством, которое проглядели критики: все хорошо, а смысла нет. Когда он спешил, то есть всегда, он валял, что придется, уповая на милость публики.
— Что такое «аграф»? — спрашивал Бербедж.
— А, это… Ну, девушки носят. Камни всякие на булавке.
— Тогда почему у тебя два слова, «а граф»? Какой еще граф? Откуда он взялся?
— Да ладно, все равно не расслышат. Главное, быстро говорить.
Так и шло, пока не доходило до совсем допотопных чудищ, но Шекспир делал вид, что это модный жаргон. Ничего не скажешь, тяжело. Шекспир пошучивал в «Русалке», что трудно только первые сто лет, но страдал, и это сказывалось.
Словом, моя корреспондентка могла бы его и пожалеть. А вообще-то, дай вам Бог, душенька. Надеюсь, вы меня еще читаете. Если нет, тоже ничего, и на том спасибо.
У этого случая были неприятные последствия. Мне переслали письмо с подписью «Разгневанный», которое начиналось так:
«Сэр, я буквально потрясен, прочитав в Вашей газете заметку некоей «Шотландской девы», утверждающей, что Вудхауз выше Шекспира. Как специалист по великому барду, смею заметить, что до его уровня доходят разве что Рэйли, Дрейк и Нельсон».
Кто же это такие? Ну, хорошо, Альфред Дрейк блестяще сыграл в «Кисмете» и неплохо — в «Оклахоме»; но Нельсон? Может быть, Гарольд Никольсон? Что до Рэйли, мы знаем его, но не как писателя. Видимо, Разгневанный припомнил хозяина гостиницы, о котором поэт пел:
Однако в жизни не слышал, что он еще и писатель. Что-то тут не так. Письмо тем временем продолжается: