То украинцы, то литовцы, а то нашествие на Москву крымских татар или месхов. Татары на очередную демонстрацию едут чуть не целыми поездами. Их ловят дорогой, возвращают назад. А тех, кто все-таки прорвался, вылавливают уже по Москве.
За время моего отсутствия удивительно выросли национальные движения. Они очень разнообразны, внешне имеют даже разные цели. Месхи и крымские татары, депортированные насильно в сталинские времена из родных мест в Среднюю Азию, добиваются права вернуться в свои края. Евреи — права выезда в Израиль, а поволжские и прибалтийские немцы — в Германию. Украинцы, прибалты, кавказцы — национальной независимости, отделения, права на национальную культуру. И тем не менее всех их объединяет нечто общее — пробудившееся национальное самосознание. Еще пять лет назад одних рассуждений о национальной независимости или праве на отделение было достаточно, чтобы получить свои 15 лет за «измену родине». Как измена продолжает рассматриваться и выезд за рубеж. Но уже граждане, решившие подчиняться своей совести, а не партийному билету, начинают навязывать свои реальности государству.
Это не политическая борьба, не подвижничество и не героизм. Это как «клуб здоровых» в сумасшедшем доме. Только и остается, что быть нормальным человеком.
— Так какие же космонавты будут первыми на Луне?
Нет здесь ни правых, ни левых, ни центральных. Всех уравнял советский концлагерь. По-прежнему, как в пчелином улье, нет руководителей и руководимых, влекущих и влекомых, уставов и организаций — только легче, много легче, чем пять лет назад. Больше народа, больше гласности, да и народ двинулся посолидней — профессора, академики, писатели — нечета нам, мальчишкам начала 60-х годов. Права осуществляются явочным порядком, и вчерашнее «нельзя» сегодня уже обыденно.
Как трудно было раньше обеспечить эту самую гласность. Иностранные корреспонденты в Москве, отчасти запуганные возможным выдворением, потерей выгодной работы, отчасти задобренные и сбитые с толку, с большим трудом соглашались сообщить в свои газеты о расправах. Гораздо проще и выгодней было им перепечатывать сообщения ТАСС и советских газет. Сложности остались и теперь — власти высылали всякого, кто сближался с нами. Но уже значительно больше было осмеливающихся. Рос интерес в мире к нашим проблемам, и если раньше высланный корреспондент считался в своей газете неудачником, неумелым работником, то теперь выдворение воспринималось как норма, а то и как честь.
— Не в Сибирь все-таки высылают — на Запад, — шутили корреспонденты.
Можно ли говорить об отсутствии свободы информации в стране, где десятки миллионов людей слушают западное радио, где существует самиздат, регулярно уходящий за границу, и все, сказанное сегодня, завтра становится достоянием гласности? Конечно, нам за эту гласность дорогой ценой приходилось платить, но это уже другое дело.
Появилась даже своеобразная радиоигра. Люди приезжали из далеких уголков в Москву, чтобы сообщить нам о своих бедах, а потом спешили обратно — послушать о них по Би-Би-Си, «Свободе», «Немецкой волне» и, изумленно разводя руками, говорить соседям:
— Во черти! И откуда они все знают в своем Лондоне (или Мюнхене, Кельне)?
Это устрашало сильнее жалобы Брежневу. Какие-то бабки уговаривали меня, поймав в подъезде, помочь им добиться ремонта крыши.
— Пусть их по Бибисям раскритикують, сразу зашевелются. А то три года не допросимся!
Казалось, никто уже не может остановить этого процесса, и вполне реальными выглядели прогнозы Амальрика на 1984 год.
Но не дремали и власти. Дело даже не в том, что сотни людей оказались за решеткой, лишились работы и средств. Это метод традиционный, он скорее увеличивал число участников движения, вынуждая протестовать ближайших друзей, родственников, сослуживцев. Для сильно нуждавшихся и для семей политзаключенных собирались пожертвования, работал своего рода Красный Крест. Кандидаты наук, инженеры устраивались дворниками, грузчиками, подсобными рабочими. А в лагерях, как бы ни было худо, тоже нарастала кампания борьбы — голодовки, письма протеста. В конце концов из лагерей выходили, когда кончался срок. Нет, не это было самое страшное.
Процессы 68—69-го годов были настолько разоблачительны, получили такой колоссальный резонанс в мире, что власти не могли больше позволить себе этой роскоши. Они пытались увозить из Москвы судить куда-нибудь поглуше, где нет иностранной прессы и толпы сочувствующих. Стали лишать наших адвокатов «допуска» или вообще выгоняли из адвокатуры, наконец, впервые стали давать по ст. 190 ссылку, хоть такая мера статьей не предусмотрена, — словом, делали все, чтобы заглушить гласность. Ничего не помогало. Тут-то и появился вновь на сцене мой старый знакомый, Даниил Романович Лунц — чистых дел мастер. Вспомнили наконец про него — дождался.
В сущности, участники движения с их четко выраженной правозащитной позицией и непризнанием советской реальности были необычайно уязвимы для психиатрических преследований.
Я легко представлял себе, как Лунц, потирая ручки, квакает своим большим ртом:
— Скажите, а почему вы не признаете себя виновным?
И все юридические разработки, ссылки на статьи, конституционные свободы, отсутствие умысла — то есть вся гражданско-правовая позиция, убийственная для следствия, моментально оборачивается против вас. Она дает неопровержимую симптоматику.
Вы не признаете себя виновным — следовательно, не понимаете преступности своих действий; следовательно, не можете отвечать за них. Вы толкуете о Конституции, о законах — но какой же нормальный человек всерьез принимает советские законы? Вы живете в нереальном, выдуманном мире, неадекватно реагируете на окружающую жизнь.
И конфликт между вами и обществом вы относите за счет общества? Что же, общество целиком не право? Типичная логика сумасшедшего.
У вас не было умысла? Выходит, стало быть, вы не способны понять, к чему ведут ваши действия. Даже и того не понимали, что вас обязательно арестуют.
— Ну, хорошо, — дальше квакает Лунц, — если вы считаете, что вы правы, почему же тогда вы отказываетесь давать показания на следствии?
И опять крыть нечем — мнительность, недоверчивость налицо.
— Зачем же вы всё это делали? Чего вы рассчитывали достичь?
Никто из нас не ждал практических результатов, не в том был смысл наших действий, и с точки зрения здравого смысла такое поведение было безумным.
Как и раньше, удобно с марксистами — у них явный бред реформаторства, сверхценная идея спасти человечество. Еще проще с верующими. С ними тоже всегда было просто, как и с поэтами, — очевидная шизофрения.
Теоретическая «научная» база уже давно была готова, еще в хрущевские времена. В условиях социализма — утверждали ведущие психиатры страны — нет социальных причин преступности, и, значит, любое противоправное деяние — уже психическая аномалия. При социализме нет противоречия между установками общества и совестью человека. Бытие определяет сознание — выходит, не может быть сознания несоциалистического. Не то, что при капитализме. Но за эти годы психиатрический метод получил детальную разработку. Прежде всего старый, испытанный диагноз —
«Наиболее часто идеи «борьбы за правду и справедливость» формируются у личностей паранойяльной структуры».
«Сутяжно-паранойяльные состояния возникают после психотравмирующих обстоятельств, затрагивающих интересы испытуемых, и несут на себе печать ущемленности правовых положений личности».
«Характерной чертой сверхценных идей является убежденность в своей правоте, схваченность отстаиванием «попранных» прав, значимость переживаний для личности больного. Судебное заседание они используют как трибуну для речей и обращений».
(Это профессора Печерникова и Косачев из Института Сербского.)
Ну и, конечно, жалобы на преследования со стороны КГБ, на обыски, слежку, прослушивание