— Не говори «тьфу»!
— Ч-черт!
— Не говори «черт»!
— Что мне, вообще не говорить?
— Конечно, если ты других слов не знаешь.
Энгус заметил было, что он знает еще два-три слова, но сдержался и сердито пнул ногой деревянную панель.
— Я просто тебя не понимаю.
— Вот как, не понимаешь?
— Человек с чувством юмора смеялся бы до упаду.
— Вот как, смеялся бы?
— Да. Когда Ногги так подшутил над принцем Шлоссинг-Лоссингским, тот уж-жасно забавлялся.
— Вот как, забавлялся?
— Да.
— Я не принц.
— Это видно.
— Что ты хочешь сказать?
— Ты… ну, не знаю кто.
— Да?
— Да.
— Вот как?
— Вот так.
Горячая кровь Мактевишей окончательно вскипела.
— Я скажу, кто ты, — предложил Энгус.
— Кто же я?
— Хочешь узнать?
— Да.
— Ну, ладно. Ты — та особа, которая займет двадцать седьмое место.
— Не говори глупостей.
— Я и не говорю. Это бесспорный факт. Ты знаешь не хуже моего, что эти вечеринки превратили здоровую, решительную, смелую девушку в жалкую, дрожащую растяпу, которая не в праве и подумать о каком-либо чемпионате. Наверное, у тебя есть зеркальце? Посмотрись в него, Эванджелина, и пойми его весть. Глаза у тебя — тусклые, руки трясутся, ты машешь клюшкой, словно сбиваешь коктейль. Что до игры, если это можно назвать игрой…
Лицо ее было жестоким и холодным.
— Говори-говори, — произнесла она.
— Нет, хватит. Слишком болезненная тема. Скажу одно, на твоем месте я бы не вынимал клюшек из сумки.
Это уж было слишком. Быть может, удар в челюсть Эванджелина простила бы, удара в глаз — не заметила, но это… Теперь, когда Энгус разбил ее любовь к нему, она любила только мать и клюшки.
— Мистер Мактевиш, — сказала она, — будьте любезны, дайте мне сумку. Я больше не хочу вас беспокоить.
Энгус вздрогнул. Он понял, что зашел слишком далеко.
— Эванджелина! — воскликнул он.
— Моя фамилия Брекет, — отвечала она. — Не забудьте прибавить «мисс».
— Слушай, — сказал он, — это чушь какая-то. Тебе известно, что я боготворю дерн, по которому ты ступаешь. Неужели мы вот так расстанемся из-за какого-то поганца? Неужели наш рай погубит змея из-за пазухи — нет, скорее в траве? Если ты немного подумаешь, ты увидишь, что я прав. Твой Ногги — поганец и гад. Посуди сама, он издает швейцарский клич. Он не играет в гольф. Он…
— Сумку, если нетрудно, — высокомерно сказала она, — и поживей. Я не хочу торчать тут вечно. А вот и Ногги! Ногги, миленький, ты их понесешь?
— Что именно, душечка?
— Мои клюшки.
— О, старые добрые дубинки! Конечно, конечно, конечно.
— Дубинки, — тихо прошипел Энгус. — Ты слышала? Самый лучший набор клюшек, какой только бывает! Осторожно, моя дорогая! Не доверяй ему. Как-нибудь, когда-нибудь, где-нибудь, он тебя подставит, и сильно. Берегись!
— Иди сюда, лапочка, — сказала она, смеясь серебристым смехом. — Мой партнер заждался.
Скрестив руки на груди, Энгус смотрел на них с веранды. Эванджелина, с каменным лицом, не удостоила его и взгляда. Отрешенно и гордо шла она к подставке. Ногги Мортимер, сдвинув шляпу набекрень, вынул из кармана фальшивые усики, прилепил их, отбил чечетку, вымолвил: «Тра-ля-ля-ля», закинул сумку на плечо и последовал за ней.
Быть может (сказал Старейшина), мой рассказ, особенно — реплики Энгуса, навел вас на мысль, что Эванджелине не стоило играть вторую половину матча. Отыграв так первую, она могла бы порвать свою карточку и пойти домой.
Но вы должны принять во внимание, что ревнивый и любящий человек, только что обсмеянный соперником, а там — и любимой женщиной (сперва — в манере гиены, потом — серебристым смехом), итак, вы должны учесть, что он преувеличивает, если не выдумывает. Такие переживания искажают восприятие истины и заостряют речь. Говоря о клюшке, Энгус просто имел в виду, что Эванджелине не удались два удара вверх. Слова о коктейлях были основаны на склонности помахивать легкой клюшкой. Да, Эванджелина сделала ударов на пять больше, чем подобает особе с ее гандикапом, но играла совсем неплохо. Обида на бывшего жениха, как часто бывает, придала ей невиданную силу.
Каждый удар она наносила с отточенной яростью, словно представляя, что на траектории мяча стоит Энгус Мактевиш. Невысокий короткий удар метил в него, равно как и все прочее. Таким образом, она взяла с четырех ударов десятую лунку, а также одиннадцатую и двенадцатую, а четырнадцатую — с двух (если помните, Брейд сказал Тейлору, что это прекрасно, как витраж, отражающий сияние вечности). Словом, сводя все к холодным цифрам, до семнадцатой лунки она сделала семьдесят три удара. Узнав от кого-то, что две возможные соперницы сделали по семьдесят девять, она, естественно, решила, что все идет неплохо. Восемнадцатую лунку она любила особенно и верила, что одолеет ее в четыре удара.
Поэтому мы не удивимся, что она смотрела на Ногги сияющим взглядом. Прилепив усики, он резво покручивал их, и ей казалось, что это очень забавно. Насколько лучше, думала она, этот веселый, легкий человек, чем мрачный Мактевиш — и в качестве кэдди, и в качестве спутника жизни. Этот Энгус, напоминающий замороженный вклад, просто не дает играть во всю силу. Как хорошо, что ей удалось спастись!
— Знаешь, Ногги, — сказала она, — больше всего мне нравится твое чувство юмора. Люди без этого чувства — очень противные. Шотландцы, и вообще… Надуваются из-за невинного, добродушного розыгрыша. Как… ну, скажем, шотландцы.
— Это верно, — согласился Мортимер, приспосабливая фальшивый нос.
— Я бы первая посмеялась. У меня, слава Богу, есть чувство юмора.
— Это хорошо, — одобрил Мортимер.
— Такой уж я уродилась, — скромно сказала она. — Или оно есть, или его нет. Тут мне понадобится новый мяч. Я не имею права на ошибку.
Уверенность в себе не уменьшилась в эту важнейшую минуту. Она видела белый блестящий мяч на деревянной подставке, и эта уверенность держала ее, как держит невидимый газ воздушные шары. Мы, игроки в гольф, знаем чувство, которое посещает нас, если мы прекрасно прошли семнадцать лунок и чувствуем, что все в порядке — и поза, и положение рук, вообще все. Вот — ты, вот — мяч, сейчас ударим его в брюхо, и он улетит на милю с четвертью. Боялась она только того, не перемахнет ли через газон, который был всего в трехстах восьмидесяти ярдах.