Саму природу мы еще как-то бы выдержали, миллион лет притирался к ней род человечий, и вполне успешно. Но — поудобней хочется. И вот к рукотворным-то удобствам и утехам приспособиться наш организм пока не может. И не сможет, наверное. Во всяком случае, ежели так пойдет — просто не успеет.
Он вспомнил вдруг, что так и держит пальцы загнутыми, пристально глянул на них, медленно, с видимым трудом распрямил. Словно их свело судорогой. Потом из-под бровей коротко глянул на Богдана.
— А если мы с нашими убогими стремлениями еще и в ген вломимся… Это — все. Из-за какого угла какой новый зверь прыгнет — никто не предскажет. Но прыгнет непременно. И очень вскорости. — Помолчал опять. — Такое впечатление возникает порой, что и впрямь за нами кто-то присматривает и дает детским прутнячком по пальцам, когда мы, чада неразумные, уж слишком начинаем об удобствах печься…
— Известно кто, — рассудительно вставил Богдан.
Крякутной фыркнул.
— Христос? — спросил он. — Иегова, Аллах? Кто еще? У семи нянек дитя без глазу…
— Так ты неверующий… — понял Богдан. Помедлил. Тихо сказал с искренним сочувствием: — Тяжело тебе живется. Даже посоветоваться не с кем…
— Я по совести живу, по простой, по человеческой, — жестко ответил Крякутной. — Мне хватает.
Он еще раз тяжко вздохнул.
В сенях раздались, приближаясь, торопливые, грузные шаги Матрены Игнатьевны, а потом внутренняя дверь веранды распахнулась, и супруга затворника радостно крикнула с порога:
— Нет, ну вы подумайте! Петька наш в другой-то куче навоза новых три жемчужины откопал! Вот только что!!! Слыхали, кукарекал как? Ровно оглашенный!
Крякутной рывком обернулся.
— Славно, — сдержанно ответил он. — Коли так пойдет, сын к свадьбе жемчужное ожерелье справит для невесты… Это все хорошо, мать, но ты поди пока. У нас тут разговор сурьезный.
Матрена Игнатьевна виновато попятилась. Тщательно притворила дверь за собою.
— Ладно, — сказал Крякутной, снова поворачиваясь к Богдану. — Поговорили на общие темы. Давай свои вопросы.
— Я тебя обидел?
— Нет.
— Прости, если обидел.
— Говорю же, нет. Что я тебе, барышня кисейная? Меня в жизни терло и мололо так, что… — И тут он, похоже, вспомнил, с чего начался разговор. Сызнова сгреб бороду в пятерню. — Ах, ехидная сила…
— Кто, если не мы? — решительно спросил Богдан.
Крякутной оттопырил нижнюю губу.
— Какой вред-то от него, от животного этого, скажи? — чуть поразмыслив, вопросом на вопрос ответил Крякутной.
— Непонятный, — признался Богдан. — Непонятный вред. Вроде как с ума человек сходит.
— Что за тварь-то?
— Пиявка.
Крякутной вернулся к столу. Придвинул к Богдану поближе свой стул и, широко расставив мощные, обтянутые портами ноги в сапогах, уселся.
— Рассказывай подробней.
«Семь бед — один ответ», — решил Богдан.
Крякутной слушал его внимательно. Пару раз азартно покашлял. Богдан с изумлением отметил, как в наиболее трагичных местах рассказа в глазах великого ученого отчетливо зажигается оживленный, пытливый огонек. Крякутному было интересно. Очень интересно.
— Джимба, — сказал он, когда Богдан закончил. Куда делась его крестьянистость! — Джимба… А ведь я помню его, Джимбу твоего, он у меня учился. Только бросил на третьем году, делами производственными увлекся. Миллионщиком, вишь, стал… Интересно. Очень интересно. Чего-то ты тут не понял али чего-то не знаешь, потому и мне рассказать толком не можешь. Давай покумекаем вместе.
— Давай, — тоже ничуть не обижаясь на жизнезнатца, согласился Богдан.
— С ума просто так не сходят. Даже от пиявки сконструированной — не сходят. Это, как говаривал Эвклид, аксиома. Ну, то, что полет — это образ освобождения из тягостной и безвыходной ситуации, это ежику лесному понятно. Когда человек с ума-то сходит, из подсознания архетипы лезут, ровно тараканы. Потому-то обоих бояр кверху и кидало, на воздуся… А вот есть момент позанимательней. Ты говоришь, один убежденец противником был челобитной, а потом в одночасье стал ярым сторонником. И в окошко шагнул аккурат когда решительную речь свою писал, да еще и на самом главном ее месте. То есть вся его убежденность в этот миг ему требовалась. Так?
— Как будто так.
— А второй полетать решил после того, как его близкий друг, которого он уважал весьма, долго его убеждал, что челобитная — ко вреду. То есть опять на пике убежденности спятил. Так?
— Как будто.
— Был он с самого начала против челобитной, как первый? Знаешь, нет?
— Пробовал выяснить. Точно понять нельзя.
— Ясно. Смотри, Богдан, как поучительно. Именно в тот миг, когда открывается прекрасная, долгожданная возможность проявить свою убежденность, свое красноречие и защитить свою точку зрения, убедить в ней других — у обоих вместо радостного волнения и возбуждения, вместо того, чтоб в кулак все способности собрать, происходит непоправимый душевный надлом. Вместо ощущения себя на коне и тот и другой ощущают себя в тисках какого-то чудовищного и неразрешимого противуречия. Так?
— Похоже… — завороженно ответил Богдан, у него на глазах происходило чудо: то, что казалось бессмыслицей, обретало смысл. Это не могло не восхищать.
Но Крякутной вдруг умолк, и глаза его уставились в одну точку где-то за спиною Богдана.
Потом…
Пф-ф-ф, в последний раз сказал кашалот.
Крякутной прихлопнул могучей дланью по столу. Стол содрогнулся, и в раме тоненько, противно запело стекло.
— Американская пиявка, — сказал Крякутной решительно.
— Почему? — стараясь казаться спокойным, спросил Богдан.
— Понимаешь… Когда мы с Боренькой Сусаниным по Североамериканским этим Штатам ездили…
— Кто такой?
— Ну… Ты даже учеников моих любимых выучить не озаботился? — Глаза гения потеплели. — Боря, так я его звал иногда… Борманджин Гаврилович Сусанин, светлая голова… Лучший мой. Будь все по- старому — он бы, когда время мое подлетело б, меня сменил… Так вот. Эта поездка меня окончательно и убедила, что надо мне все это рубить, сколько сил хватит. Потому что, хоть американцы и таились от нас и делали строгий вид, что только о новых лекарствах мечтают, один мистер обмолвился: представляется, мол, весьма перспективным применение достижений генной инженерии для безмедикаментозной стимуляции социоадаптивных возможностей личности, мы над этим работаем…
— Ничего не понял, — честно признался Богдан.
— Сейчас поясню. У американцев это — главная проблема. Они с самого начала старались быть самой свободной для человека страной. И во многом, что тут скажешь, преуспели. С их точки зрения, во всяком случае, по их меркам… Но управлять-то людьми надо, государство же. И вот из поколения в поколение там бились, как сохранить среднему человеку ощущение свободы и в то же время сделать его управляемым. Мол, делай, что хошь — но хотеть будешь ровно того, чего надо. Сначала культ успеха придумали — ничто-де неважно, кроме как сколько ты зарабатываешь. А когда человек в это поверит, он сразу делается вроде куклы на ниточках. Потом средства всенародного оповещения… «масс-медиа», так они