многочисленных интервью того периода. Мне же Бродский поведал, что самым сильным переживанием в смысле профессионального признания стало для него известие, полученное им еще в бытность в Ленинграде, о том, что в английском издательстве «Пингвин» готовится к выходу сборник его стихов с предисловием У. X. Одена, а все последующее было уже в некотором роде «спадом». И добавил: «Жалко только, конечно, что отец с матерью до Нобельки не дожили».
Несмотря на то что к этому моменту Михаил Горбачев руководил Советским Союзом уже более двух лет, а «перестройка» и «гласность» были укоренившимися государственными лозунгами, советские власти встретили присуждение Нобелевской премии Бродскому с подозрением и даже враждебностью. В специальном секретном меморандуме, составленном КГБ для высшего советского руководства, говорилось, что эта премия «является провокационным политическим актом реакционных кругов Запада, призванным затормозить растущую симпатию мировой общественности к миролюбивой внешней политике нашей страны…».
Тут же была разработана серия контрпропагандистских акций. Конечно, теперь советские идеологи не могли позволить себе действовать столь же грубо, как во время кампании против Бродского в 1964 году, когда главный редактор «Литературной газеты» Александр Чаковский заявил в Нью-Йорке: «Бродский – это то, что у нас называется подонок, просто обыкновенный подонок». В 1987 году представитель советского Министерства иностранных дел был более дипломатичен, промямлив, что «вкусы Комитета по Нобелевским премиям иногда бывают несколько странными». Для внутреннего же потребления Москва решила, что самой эффективной политикой будет официальное молчание.
Несмотря на и вопреки этому, ленинградская интеллигенция известие о присуждении Бродскому Нобелевской премии встретила с подлинным ликованием. Этот акт сразу же был воспринят как признание и оправдание не только «тунеядца» и «подонка» Бродского, но и всей замолчанной и загубленной петербургской литературы, от Блока и Гумилева до Мандельштама и Ахматовой. В лице Бродского международная общественность как бы чествовала и возвеличивала его и других, так никогда и не отмеченных Нобелевской премией петербургских гениев.
Для ленинградской элиты это был повод и для духовной самореабилитации. Ни в 1964, ни в 1972 году она не сумела защитить Бродского от гонений со стороны властей и с момента его высылки на Запад ощущала себя общественной группой без лидера и под постоянным давлением. Ленинградских интеллектуалов преследовали по всякому поводу, в том числе и в связи с продолжавшимся подпольным распространением стихов Бродского в городе. В 1974 году был арестован Владимир Марамзин, талантливый писатель, следовавший сатирической традиции Зощенко, составивший «самиздатское» собрание сочинений Бродского[86]. Михаил Хейфец, подготовивший предисловие к этому собранию, был осужден на четыре года лагерей и два года ссылки; приговор гласил: «Умысел Хейфеца на подрыв и ослабление советской власти доказывается всеми его действиями»[87].
Уже процесс над Бродским, с его символическими обертонами, способствовал включению поэта в мифологический ряд страдальцев петербургского пантеона: Блок – Гумилев – Мандельштам – Ахматова. Высылка Бродского на Запад довершила эту мифологизацию, ибо в те годы эмигрант для остающихся исчезал навсегда, и телесно, и духовно: о возвращении не могло быть и речи, и даже публичное упоминание имени изгнанника воспрещалось.
Для ленинградских любителей поэзии Бродский как бы умер, долетавшие иногда из Америки фантастические новости и сведения о поэте были для них «вестями с того света», и поэтому стихи его начали восприниматься в другой перспективе, как современная классика. Возникла ситуация, сходная с укоренением славы Гумилева после его расстрела в 1921 году, прокомментированным тогда одним современником-петроградцем так: «Когда государство сталкивается с поэтом, мне так жалко бедное государство. Ну что государство может сделать с поэтом? Самое большое? Убить! Но стихи убить нельзя, они бессмертны, и бедное государство всякий раз терпит поражение».
Ищущая новых путей, ленинградская молодежь начала приобщаться к петербургскому мифу в значительной степени через стихи Бродского, мышление, стиль, словарь, дикция и поэтические приемы которого были ей близки. Бродский – философский поэт; его творчество, в фундаменте которого можно обнаружить мысли Кьеркегора, экзистенциалистов, русских религиозных философов начала XX века, относится к числу наиболее философски насыщенных в русской литературе. Это, а также сложный диалог Бродского с иудео-христианской религиозной идеей и привлекало к нему симпатии и интерес новых читателей подпольной литературы в Ленинграде, как и по всей России. Теперь он стал поэтом, олицетворявшим «связь времен», и в его стихах многие искали ключ к «секретному саду» исчезнувшей – казалось, навсегда – старой петербургской культуры.
Для элиты сильным и неожиданным впечатлением от новых стихов и эссе Бродского, поступавших в Ленинград с Запада по нелегальным каналам, стала их «вестернизация». Еще в бытность свою в России Бродский проявлял живейший интерес к английской метафизической поэзии, в частности к Джону Донну и Джорджу Герберту, и к стихам Роберта Фроста и У. X. Одена. Он также виртуозно перевел пьесу Тома Стоппарда «Розенкранц и Гильденстерн мертвы». На Западе Бродский еще глубже воспринял некоторые важные принципы современной англоязычной поэзии, в частности, стремление к сознательному охлаждению эмоциональной температуры стиха и его смыкание с философским эссе. Он также достиг необычайных высот в жанре философского «путевого дневника» в стихах и прозе, отражавшего его поездки в Лондон, Рим, Венецию, Стамбул, Мексику. Все это были манящие страны и для среднего ленинградского интеллектуала практически недоступные.
Каждый новый «западнический» опус Бродского, достигавший Ленинграда, жадно здесь проглатывался и бурно дебатировался. Пленяло, в частности, что стихи Бродский, как сообщалось, пишет по-русски и пером, а эссе – по-английски и на машинке. Традиционная для Петербурга космополитическая струя к этому времени значительно обмелела: сказывались десятилетия насильственной и бдительной изоляции города от любых представлявшихся подозрительными внешних влияний. Бывшее «окно в Европу» было захлопнуто столь основательно, что ленинградцы все чаще с горькой самоиронией стали называть свою некогда блестящую столицу «великим городом с областной судьбой». Творчество Бродского помогало ленинградской интеллигенции в ее судорожных и мучительных усилиях хоть как-то приоткрыть наглухо задраенное окно в мир.
«Варвары захватили страну высокой цивилизации – так можно было расшифровать двойственность жизни вокруг нас. Они не разрушили ее до конца, дали уцелеть каким-то кускам», – горько характеризовал унылый пейзаж той эпохи один из ленинградских писателей. И добавлял, описывая «эффект Бродского» в Ленинграде: «Мировая культура – вот имя захваченной и далекой страны, принадлежность к которой возвращали нам стихи Бродского… Они прозвучали как весть о том, что не вся прекрасная страна была оккупирована и осквернена, что где-то остался свободный остров… Отсюда рождалась счастливая, всю жизнь переворачивающая догадка-надежда: может быть, и мы не варварского рода?»
Одной из ведущих культурных фигур Ленинграда той эпохи, для которых творческий диалог с Бродским «поверх границ» стал существенной частью их творческого бытия, был специфически «петербургский» по многим чертам своего таланта поэт Александр Кушнер, старше Бродского на четыре года. Начав печататься в 20-летнем возрасте, Кушнер, в отличие от Бродского, беспрепятственно выпускал сборник за сборником в советских издательствах. Это удивляло многих, поскольку Кушнер – еврей, как и Бродский, – не шел на идеологические компромиссы с властями и не писал официозных стихов: его классически ориентированные произведения отражали сумеречный мир ленинградского интеллектуала, сосредоточенный на умирающей красоте родного города.
Небольшого роста, большеголовый, очкастый, читавший свои стихи приглушенно, почти застенчиво, Кушнер полюбился ленинградцам нежной ненавязчивостью своих творений, их рафинированным мастерством и тем достоинством и упорством, с каким он отстаивал право для себя и своей аудитории на независимую внутреннюю жизнь, куда помпезной государственной пропаганде вход был закрыт.
Кушнер вспоминал, как Бродский в разговоре с ним как-то доказывал, что поэт должен тормошить читателя, «брать его за горло». Кушнеру подобная атака на читателя представлялась немыслимой, ибо он и Бродский – поэты диаметрально противоположных темпераментов. Сам Бродский сочувственно отмечал, что произведениям Кушнера «присуща сдержанность тона, отсутствие истерики, широковещательных заявлений, нервической жестикуляции». Но некоторые оценивали очевидное несходство двух поэтов так,