на руках бородатого еврея. Другие два держались по бокам. У Липмана мокрая рубашка прилипла к телу; со лба и щек в глаза, на нос и с носа на губы и подбородок ручьями струился пот; сам он едва успевал переводить дух. Все это было крайне неприятно. Но он не смел разомкнуть цепи, чтобы воспользоваться платком. Сразу же его удивило одно примечание: на всех трех, вернувшихся из-за потайной двери, поверх фраков оказались надетыми длинные, из черной кожи, фартуки и руки с засученными выше локтей рукавами бросились в глаза своей резкой белизной.
Рояль замолк. Но вскоре снова вспорхнули и заплескались волшебные, пленительные звуки, волнуя неотразимо чарующею негой. Они переливались плавно и ласково баюкали, как тихие воды в весеннем речном разливе или как поцелуйное дыхание ветерка по морю нескошенной травы в необозримом степном раздолье… Но были они и меланхоличны, в стиле известного, старого вальса 'Дунайские волны' и глубокой грустью, и неизбежностью трагизма запечатлены… Очевидно, артист импровизировал и импровизировал мастерски и вдохновенно. Но вот бородач поднес к креслицу завернутый в покрывало комочек. Зашевелилось что-то живое и показалась розовая пяточка крохотной ножки…
Точно кто-нибудь нанес Липману страшный улар; все тело его содрогнулось. В голове молнией промелькнула догадка. Но она была так дика, так невероятна и ужасна, что в сердце своем он никак не мог допустить возможности ее осуществления. Сдернули покрывало. И точно новорожденный месяц разорвал кромешную тьму. Блеснуло пухленькое тельце и слегка заспанное, разрумянившееся, с ямочками, прелестное личико малютки едва ли больше 2-х лет. Он был белее снега; серебристой степной ковылью отливали спутанные кудряшки, падавшие на шейку нежную, как стебелек цветка.
А чудная, завораживающая музыка обвевала своды, неся вместе с тихой задумчивостью щемящую, безысходную грусть. Липман почувствовал каждый свой нерв, каждый зашевелившийся на его голове волосок.
Ужасная догадка стала переходить у него в уверенность. Но его сознание и вся природа его не мирились, протестовали. До последней минуты в его замершем сердце таилась пугливая надежда, что это не настоящее, а только символическое…
Бородатый еврей, ласково уговаривая ребенка, сбросив покрывало, усадил его, голого в креслице. Тот, ещё не вполне проснувшийся, сперва покорно сел, но вдруг застыдился, с протянутыми ручками кинулся к бородачу, и, прильнув к его груди, подобно испуганному зверьку, внимательными глазками осматривался вокруг.
Бородач с усмешкой погладил его по головке. Его обычно бесстрастные глаза теперь вспыхнули недобрым огнем. Он резко отцепил от себя рученьки малютки, плотнее усадил его в креслице и, сурово сдвинув брови, строго погрозил пальцем.
Ребенок, как бы удивленный, на мгновение весь притих и с раскрывшимися уже для плача губками захлебнулся, задержав пристальный взгляд на лице бородача. Вдруг личико его сморщилось; он съежился, брыкнул ножками и всем тельцем откинулся в глубину креслица… Точно громовой раскат, грянул бравурный, с роковыми, грозными нотами, мотив. Все опять понеслось вокруг таза и креслица в прежней пляске, только с еще более громкими, назойливо-требовательными и уже уверенными взываниями к дьяволу. И, прорвавшись через весь этот содом, огласил своды плачущий, нежнее и чище серебряного колокольчика, голосок испуганного дитяти…
Один в кожаном фартуке со злобным лицом схватил ребенка за ручки и посадил его, другой, торопливо сбросив с креслица поперечную перекладинку, подставил таз. Бородач схватил со стола какой-то предмет. И не успел Липман глазом моргнуть, как по направлению беспомощной жертвы блеснуло шило…
Липман зажмурился. Из груди его вырвался протяжный стон, точно поразили не постороннее существо, а его самого. Ему хотелось бы кричать, протестовать, защитить собою убиваемое дитя, но у него онемел язык, парализовалась воля. И в безумном ужасе он продолжал скакать. Впрочем, не он скакал. Его тащили. А он, чтобы не упасть, только механически перебирал ногами.
С непреодолимой силой влекло Липмана взглянуть еще хоть раз. И он открыл глаза и долго уже не мог отлепить их от потрясающего зрелища.
Еще и еще блеснуло шило. Короткие, неглубокие уколы наносились через некоторые промежутки и, видимо, не зря, не как попало, а методически, со знанием дела, потому что 'оператор', все время бормоча какие-то заклинания, что заметно было по его шевелящимся губам и трясущейся бороде, предварительно внимательно рассматривал свою жертву, прицеливался и попадал, куда надо, в надлежащие места. Маленькое существо, надрываясь от страшного крика, как пойманная рыбка, судорожно извивалось и билось в руках своих палачей. Но после каждого укола слабели его конвульсии, слабел и голосок, пока не перешёл в предсмертное хрипение. Кровь струйками, как из крошечных кранов, сочилась в подставленный вместительный таз. Липману показалось, что длилась 'операция' безмерно долго. У него закружилась голова. Он не без усилия отцепил глаза от окровавленной жертвы и когда опять взглянул на то место, где совершалось злодейское дело, старый еврей, с выпяченными рачьими глазами на круглом, забрызганном кровью лице, державший голову ребенка, отпустил ее. Она беспомощно склонилась к правому плечу. Липмана поразило, что окровавленное тельце как бы выросло, но страшно похудело; на бледных, крошечных, полуоткрытых губках удлинившегося и поблекшего личика застыло удивленное и скорбно- блаженное выражение…
Трупик, завернув в покрывало, на котором мгновенно выступили свежие кровяные пятна, один из 'дьяконов' поспешно вынес через ту дверь, откуда принесли его живого.
Часть крови рыжебородый налил через лейку в кувшин, в котором оказалось вино и, сильно разболтав, перелил в ту золотую чашу, которая при совершении черной мессы осквернялась голой женщиной. Все это производилось им с таинственными заклинаниями и с золотой ложечки он давал пить эту смесь всем присутствовавшим. Когда очередь дошла до Липмана, он глотнул машинально, автоматически.
Таз, почти наполовину наполненный кровью, остался на прежнем месте, на черном постаменте; креслице отбросили к стене, снова зажгли лампионы на статуе сатаны и на многосвечниках, а в комнате убавили света; рояль умолк; музыкант и 'оператор' с помощниками присоединились к кругу. Теперь все двенадцать, сцепленные рука с рукой, с прежними мольбами, с воем, с визгом опять понеслись в головокружительной пляске вокруг таза.
Выкрики вылились в звериный вой и в бесовские вопли, со всхлипываниями, проклятиями, с мерзейшей хулой и смрадными ругательствами Бога и всего святого на всевозможных языках, с взываниями и мольбами к отцу своему – дьяволу. Люди потеряли человеческий облик. У всех яростные, обезумевшие глаза; искривленные конвульсивными гримасами, разгоряченные, потные лица, пена на губах. Люди, чуть не падающие от смертельной усталости, тем не менее из последних сил орали, визжали, извивались и продолжали скакать. Дикис, рука с рукой державшийся с Липманом, с высунутым, как у разгоряченного пса, языком, с вздувшимися веками над почти закрытыми глазами, хрипел, подобно издыхающему быку, два раза падал на мраморный пол, через него летел и Липман, дюжий бородач скакал поверх обоих, падали и другие, но пляска продолжалась и только строго следили за тем, чтобы не размыкалась цепь.
Сколько времени длился этот исступленный шабаш, это гнусное радение, физически и духовно разбитый Липман, не мог определить, но на этот раз, кажется, не очень продолжительно.
И случилось то, чего атеист Липман в глубине души никак не допускал. Он отчетливо видел, как мгновенно и внезапно не спустился с потолка и не вырос из-под земли, а появился в самой середине круга Тринадцатый. Таково было среди высших посвященных его официальное имя.
Он тоже был во фраке и цилиндре, плечами превосходя всех, худощав и гибок. Саркастическая усмешка на темном, узком и длинном лице, с тонкими, короткими усами, с небольшой козлиной бородкой и, как у фавна, с торчащими над полями шляпы мохнатыми ушами. Огненный взгляд его был непереносимо ярок.
Мгновенно все упали ниц и с воем, вскриками и визгами страха, восторга и подобострастия, теснясь и отталкивая друг друга, как ласкающиеся собаки, поползли к его ногам.
Он, подобно большой птице, опускающей на излете крылья, распростер свои длинные руки с тонкими, крючковатыми пальцами. Сыны его, не смея подняться с колен, жадно потянулись к ним.
С прежней, застывшей на лице, усмешкой, странно, на подобие распяленного на палках и двигаемого ветром огородного пугала, он всем корпусом медленно поворачивался во все стороны.
Липман, опешенный и остолбеневший от испуга, стоял истуканом, во все глаза глядя на