Однако «десятка» и «Б» шли вне конкурса, с целью предъявления Москвы я сажала иностранца в кольцевой троллейбус и два часа сопровождала, наблюдая его постепенное и неотвратимое просветление… я много чего могла бы рассказать, если бы впихивание Дин в троллейбус не стоило мне такой крови.
Она вела себя так, будто в троллейбусе ее изнасилуют и убьют, и закатила истерику на тему подсознательной потребности советского человека в унижении общественным транспортом. Мне лично в троллейбусе комфортней, чем в машине, его уютная нерасторопность гипнотизирует меня. А окна, в которые город виден тебе, а ты виден городу?
Я понимаю, что страсть к троллейбусу означает что-то из моего психиатрического анамнеза. Но троллейбус в принципе не прост: у Андрея в вузе была преподавательница гармонии, которая всю жизнь истерически боялась, что ей на голову упадет ус от троллейбуса. Она была услышана, ус от троллейбуса падал ей на голову трижды. История подтвердила мои представления о троллейбусе как о высокоорганизованном существе.
Дин материлась, сидя возле окна:
– Боже мой! а это что? ну надо же! ни хрена себе! зачем они уничтожили этот дом? Все это вообще другой город! – пока мы не вошли в подъезд Дома литераторов. Старушки с остервенелыми лицами отсутствовали как класс. Вся наша юность прошла в борьбе с ними. Еще был маленький лысый зловредный старикашка с насмехающейся над ним фамилией – Бродский, состоящий в должности администратора и цепко вылавливающий нечленов Союза писателей из буфета. Моя подружка-поэтесса вела с ним долголетнюю войну за право выпить кофе с себе подобными, она проползала черным ходом через ресторан, просачивалась в объятиях секретаря Союза, доставала пригласительные, красила волосы и надевала темные очки. Все было напрасно, Бродский вынимал ее даже из женского туалета.
Ему было сто раз говорено, что у нее вышла книжка, что она надежда отечественной культуры, что она не пьет, не буянит и никогда не уводит в постель женатых писателей. Он, собственно, и так это видел и даже соглашался, но охотничий инстинкт был сильнее. Она плакала от унижения, у нее болело сердце, потом сломалась и подала документы в Союз писателей. В день, когда выдали писательский билет, она ворвалась в Дом литераторов, как пантера, Бродский даже не повел бровью в ее сторону. Когда он умер, из некролога мы узнали, что всю войну он прослужил в разведке.
Нынче в Дом литераторов можно было войти, вползти и въехать на слоне, и это было плохим признаком. В фойе, где еще год тому назад была выставка-продажа и даже висела одна моя работа, стояла предлагаемая итальянская мебель и столики с сильно пьяными, несмотря на четыре часа дня, писателями. Расписной буфет был отдан под валютный ресторан с больничного вида столиками и толпой официантов в русских красных рубашоночках.
Мы оказались единственными посетителями и потребовали еду и питье в фойе. Я была ошарашена не меньше Дин, и красивый поэт патриотического розлива с признаками хронического алкоголизма объяснил, что пока писатели делились на левых и правых, директор ресторана приватизировал национальное достояние в виде Дубового зала и расписного буфета. И теперь там сидят новые русские со своими девками и сотовыми телефонами, а писатели приходят с питьем и закусью в фойе, потому что даже буфет, организованный специально для них, им не по карману.
Мне удалось выхватить взглядом открытую банку консервов и пластмассовые стаканы с вином на дальнем столике с тремя пожилыми дядьками. Дин устала ахать и тихо запивала пельмени джином.
– Ты никогда не летала на самолете? – вдруг спросила она.
– Летала.
– Я имею в виду сама. Что я спрашиваю? Ну конечно, нет… В Америке можно купить самолет за семь тысяч долларов. Конечно, это дрянь, а не самолет, что-то вроде «Запорожца», но летает.
– Ты к чему это?
– Так… Представляешь, прилететь обедать на самолете. Всего семь тысяч долларов… Мне удалось пару раз поводить самолет… Это… Ну все равно как входишь в Дом литераторов, а у тебя не проверяют документы!
– Так у нас их и не проверяли сегодня, – напомнила я.
– Нет, ну, водить самолет – это как в застой входить в Дом литераторов и не быть изгнанным.
– У тебя нет образа свободы посвежее? – съехидничала я.
– Ну, это как… я знаю… да пошла ты к черту, – ответила Дин, – у Ницше это называется: «Они сняли с себя ярмо рабства, и у них ничего не осталось…» Но ты не радуйся, у тебя тоже ничего не осталось, ни Дома актера, ни Дома литераторов, а я хотя бы научилась водить самолет.
– На фиг мне сдался твой самолет?
Мы продышали длинную паузу.
– Так кто кого бросил – ты Андрея или он тебя?
– Мы так и не выяснили, каждый сваливает на другого.
– Значит, никто никого…
– Значит, оба.
– Ну рассказывай дальше.
– Зачем?
– Мне это важно знать.
– Посередине рассказа вскочишь и попрешься в новое место.
– У меня так лучше усваивается информация, Америка – страна дорог, мы все время в пути…
– Это американцы все время в пути, а вы – все время в эмиграции.
– Да, в эмиграции! Чеслав Милош сказал: «Эмиграция – это яд, но если вы глотнули его и выжили, то все последующее уже пустяк».
– Кто такой Чеслав Милош?
– Лауреат Нобелевской премии, деревня! Между прочим, в Америке, которую ты себе представляешь как царство дебилов, живут три нобелианта: Иосиф Бродский, Дерек Уолкотт и Чеслав Милош. И в Америку едут сегодня те, которые в шестидесятые ехали в Париж. Америка сейчас – колыбель идеи, опыты с ЛСД, андеграундный рок, авангардная поэзия, битничество, новое кино, новый буддизм. Да в Америке даже есть закон, запрещающий продавать спиртное по воскресеньям до часа дня, пока не кончились службы в церквях! – разгорячилась Дин так, что на нас стали оборачиваться.
– Чего ты орешь? Ты не в рекламном ролике снимаешься.
– Ладно, рассказывай свою историю.
– В общем, восьмого марта…
– В гинекологический праздник!
Димка тоже называл это гинекологическим праздником, так и писал в поздравительных открытках.
– Андрей вручил цветы и начал маяться, заглядывая в глаза, что ему надо на часик куда-то смотаться. Акцент был уж больно многозначительным, и я радостно вцепилась, мол, если ты уже большой, то что спрашиваешь, а если еще маленький, то сиди дома. Приятно же пнуть неработающего мужика. Он вопрос этот решал, решал, решил, что «еще маленький», и остался. Тут мужской голос позвал его к телефону, но столько в голосе было доверительности, что волнующаяся баба угадывалась рядом. Я дала трубку Андрею, а он, неготовый к такой форме предосторожности, начал объясняться с бабой о том, что никак не может встретиться. Как бы осмелел настолько, чтобы сказать ей «нет» в моем присутствии, но еще не настолько, чтобы сказать «нет» мне. Оправдывающийся мальчик, которого мама не пускает гулять, а заставляет делать уроки.
Ну я и повела себя в логике мамы, дошла до другого телефона, дороги, как ты понимаешь, минуты три, мог бы сориентироваться, сняла трубку и говорю…
– Ты сняла трубку? Так ведут себя продавщицы. – Дин была разочарована.
– Так ведут себя опекающие мамы, и говорю, мол, я еще не развелась со своим мужем и не умерла, поэтому считаю, что восьмого марта ему место в законном браке, но если, мол, есть основания считать по- другому, то я готова их выслушать и уступить. – Я вспомнила голосок сорокалетней женщины, ощущающей себя нимфеткой, собственно, она и оказалась постаревшей профессиональной травести, пытающейся рвануть в героини.
– Так и сказала? – У Дин в глазах засветилось бабское любопытство.
– «Любите друг друга и хотите быть вместе?» Вместо этих провинциальных про «накатило, завертело, не