Мерцал кленовый лист в отсветах костра, тихо и нежно перемигиваясь со звёздами. Слегка подморозило, и всё звонила и звонила живая вода хрупкими льдинками, как дальние, канувшие в забытье колокола печальную заутреню.
Тайга, уставшая от шума, испятнав снег палыми от бурелома ветками и лесинами, смиренно притихла, слушая этот звон, подмерзала и жухла в розовеющей стылости цедящегося за хребтами рассвета.
Дико громыхнул железным листом карк черного ворона, он зафуркал где-то над головой пересвистом перьев и опять уронил жутковатый стон 'к-кр-кр-кар-р-р-р!', простуженным сипом предрекая всему живому зимнюю долюшку и скудный корм.
Валерьян раскачал разморенное и неподатливое в тягучей истоме тело, подхватил шапку, пьяно тронулся в путь. Под ссохшимися броднями фыркнул подмерзший наст.
По правую руку топорщился над обрывом реки тёмный листвяк, вода, с сухарным хрустом, пережёвывала ледок обмёрзшими зубьями перекатных валунов. Отсвет зари кровянил снег.
Кривая стежка разлапистых следов пятнила дуговатую косу, вжавшую струю реки под обрывистый, оплетённый корнями берег.
Недоступные звезды всё ещё не меркли, пушились иглистыми снежинками над головой, мигая, вылупилась совиным глазом Венера.
Распадок туманили испарения воды, перекаты остались позади, и река широко разлилась в тихом движении, обгладывая снег на косе и валунах. Опять стонущий клик гусей хрястнулся оземь и пронзительно покатился, горький и обречённый. Зи-и-м-а-а…
На третий день Остапов трясущейся рукой отомкнул свою избу на прииске. К левому запястью привязана шапка, от тяжести рука уже не чуяла ничего, мёртвой плетью висела вдоль тела.
Запнулся и чуть не упал через порог, каменным стуком ударили смёрзшиеся бродни по крашеному полу. Комната и кухня настыли. Пахнуло нежилым духом.
Он затопил печь, переоделся во всё сухое и заполз под шубу на нары, зябко подрагивая и перестукивая зубами. Хотел согреться, а уж потом что-нибудь поесть, но тяжёлый сон спеленал мысли, бросил во тьму кошмарных видений.
Снилась еда, обжаренные бараньи рёбрышки, караваи свежевыпеченного хлеба, мясной борщ, овощи. Он бежал к этому столу, пытался есть, но всё проскакивало мимо рта, выпадало из рук, убитая чернеть взлетала из костра с горящим шампуром.
А вокруг падали золотые кленовые листья с тихим звоном речных льдинок, и над всем этим гомонили и плакали отлетающие гуси, а чёрный ворон бубнил человеческим голосом: 'Не отдам, не отдам жилу! Кр- кр-ка-р-р. Не отда-а-м'.
Налетал огромной грохочущей темью, клевал в лицо, голову, руки, и хохотал демоном, и стонал, сыто уговаривая: 'Ты — падаль, ты замёрз в тайге. Ты — пища моя, соболей и горностаев. Ты не донёс золота людям. Кар-р-р'.
Больной метался в бреду, обливаясь липким потом, разгрызая в кровь губы, и никак не мог отбиться от ворона.
Очнулся через сутки от голода. Тулуп подвернулся и сполз на пол, зябко пробирает тело мелкая дрожь. За маленьким оконцем вечереет. Валерьян встал, захлёбываясь хриплым кашлем, измучившим до слёз и одышки.
Пересиливая боль в одеревеневших ногах, принёс охапку дров, наспех запихал их в печь, облил вонючим керосином. Поднёс спичку. Огонь весело затрещал, пахнуло живым дымком.
Тут только он вспомнил о кинутой в угол шапке и достал заветный образец, для надёжности, прихваченый верёвочкой к лохматому козырьку, чтобы не затерялся в дороге.
Кварц обдал холодком растрескавшиеся ладони и мигнул желтоцветным кленовым листком. Остапов выдернул из притолоки цыганскую иглу, покарябал вокруг самородка спелые золотины, окончательно убедив себя, что это не пирит.
Они плющились, не крошились, не осыпались чернотой. Золото… Потаённое от людского соблазна, оно встречается разное: мелкое и пылевидное, чешуйчатое и скатанное, самородно изощрённое природой.
А самородки — вообще не похожи друг на друга, как не похожи люди. И этот вот, искусно распластавшийся живым листом, уникален, как художественное произведение, неповторим, как картина Рембрандта или древний папирус.
Геолог подумал, что, с лёгкой руки неспециалиста, это чудо может пойти в переплавку. Обрушат прожженный на огне кварц, и хрупкий, с зеленовато-жёлтым отливом, листочек источится каплями в кирпичный слиток. Этого допустить нельзя ни в коем разе.
Валерьян спохватился, набрал чайник воды из бочки и поставил на покрасневшую плиту. Кинул в чугунок мытую картошку, сдвинул палочкой кружки и провалил его донышком до синего жара.
В груди надсадливо пластался кашель, сотрясая жидкую бородёнку, вырывался наружу и застил мокротой глаза. Беззвучно гас за избой день. Он зажег семилинейную лампу с прокопчённым тонким стеклом и опять благодатно раскинулся на топчане.
Тепло разошлось по углам, шевеля паутину, обсыпанную бахромой пыли, колыхало в голове лежащего неспокойные и назойливые мысли воспоминаниями об ушедшем лете, об увиденном и пережитом в тайге, о рудной залежи, свалившейся негаданно за неделю до первого снега.
Из кухни сочился дурманящий запах варящейся картошки, смешанный с гарью керосина из лампы. Рассосалась в непосильной усталости радость открытия золота. Ничего не хотелось, кроме сытой еды и бесконечного отдыха.
'Что будет с самородком? Может быть, припрятать его до лучших времен? Нет, нельзя, это же будет кража. А может быть, всё-таки… Такой образец!' — мучил соблазн. Он ещё раз оглядел камень, вздохнул, положил в шапку.
Обжигаясь и давясь, ел картошку прямо с кожурой, обмакивая её в зернистую соль.
На крыльце загремели шаги. Валерьян сорвался с места, спешно засунул тяжёлую шапку под нары, приосанился в ожидании гостя. Дверь по мышиному пискнула, пропуская в кухню геолога Прудкина, замещавшего Остапова летом.
Валерьян недолюбливал этого егозистого многословного подхалима. Прудкин степенно вытер ноги о половичок и радостно ощерил частые зубы.
— Валерьян Викторович! Слава Богу, живой! Доброго здравьица тебе! Где пропал? Заждались, заждались… Заклевали тут меня без помощи, загоняли.
— Что-то не видно по тебе, — ухмыльнулся хозяин.
Пётр не ответил и выхватил из кармана бутылку, Звякнул донышком о выщербленный стол. Разделся, кинул к порогу начищенные сапоги, неуловимым движением поправил галстук под обвисшим подбородком.
Лысеющая голова его смахивала на раздутую до неправдоподобия грушу. Узенький лобик спадал вниз жирными округлостями развалившихся щёк, масляно чернеющие глазки, вывернутые ноздри и ротик были похожи на червоточину в этом красномясом плоду.
Воткни корешок в остренький затылок — можно на ярмарке показывать. Пахнуло от гостя застойным перегаром водки. Прудкин норовил обнять скитальца, ткнулся в его лицо алыми губками и умилённо, по- собачьи заглянул в глаза.
— Жив-здоров, бродяга, а мы уж беспокоились, право, не знаю как. Все думки передумали. Выпьем с возвращеньицем, Валерьян Викторович?
— Не могу я. Прихворнул в дороге. Кашель одолел.
— Вот и кстати выпить! Подлечишься, согреешься. Сейчас бы тебя в баньке попарить, как рукой снимет. Красота!
— Какая банька, еле живой, — отмахнулся Валерьян. Слил воду из чугунка и поставил его на стол.
Разварившаяся, с треснувшей кожурой сахаристая картошка исходила аппетитным паром. — Только хлеба вот у меня нету. Сальца бы к ней…
— Ничего, так сойдёт, — Прудкин жадно схватил ещё горячую картоху, торопливо налил в кружку и опрокинул её в рот.