потолку. Вдоль стен широкие нары, сушится у двери капроновая сеть, источая тонкий аромат речной сырости и водорослей,
— На таличке рыбку прихватили? — полюбопытствовал Петро. — Хотя бы раз показали место, дело прошлое, больше всего люблю подлёдный лов.
— Вот со сковороды лови, — хмуро осадил его гитарист, — мы берём там для себя, а ты всё выхлещешь.
— Ну, что ж, уговор дороже денег, — Фанфурик подхватил со сковороды поджаристую рыбину, — занесла меня нелёгкая лет десять назад на Чукотку. Жили в вагончиках-балках, что-то строили, не помню. К весне такие пурги налетели — света Божьего не видно, даже в магазин на карачках ползали, верёвкой привязанные.
Как пурга — у нас актировка. Стихия! Кучкуется по балкам народ и культурно отдыхает, в карты дуется. Зарплата идёт, пусть метёт хоть всю зиму. И был у нас прораб-зануда. До чего обленился, поганец, даже на улицу не показывается.
Руку высунет через круглую дырку-оконце: если метёт, дёрнет пару раз за верёвку — железка по рельсу: 'Бум-м! Бум-м!' Всё, на работу не идём, опять выходной. Усекли это бичи и изобрели способ продлить пургу. Прекратится непогодь, они соберутся к его заметённому по крышу жилью и ждут, мёрзнут…
Только высунется рука — трое человек воют с подсвистом, а двое лопатами снег на руку метут. И так у них ловко получалось, весь посёлок выползал смотреть. Прораб за верёвку: 'Бум-м!' — а бичи за карты. Уши и носы у всех пораспухшие, проигравших били картами…
— Ну, Фанфурик, ну врёт, не краснеет! А расскажи, как ты в Магадан за электродами летал.
— После ужина, а то пока я треплюсь, вы всю рыбу сожрёте. А вообще… Не люблю повторяться.
Засыпая, Ковалёв улыбался, слушая трёп шофёра о его бесконечных похождениях, и даже сквозь сон прорывался стонущий хохот одичавших в безлюдье бородачей.
Туманный рассвет играл в розовом снегу. По-жеребячьи орал белый куропач в тальниках, приветствуя скорую весну. На запад, за мглистые сопки, убегала вспугнутая солнцем ночь.
По руслу, мимо избы, хлюпая и клубясь паром, медленно шла темная и вязкая наледь. Пётр, резво вскочивший на подножку машины, вяло осел и зло выругался.
— Ну, Семён, принимай крещенье! — Обернулся и заспанным шоферам, уныло глядящим на реку: — Гаврики! Возьмите за фаркоп тросом — первым пойду!
Нырнул за баранку, повернул радостное лицо к пассажиру:
— Что значит привычка, с войны всё первым лезу, на душе за других спокойнее. Вперёд, гнедая, сейчас я тебя напою досыта!
На толстом стальном поводке головной КрАЗ тяжело ступил на промытую дорогу. В кабину дошёл застойный дух вырвавшейся из плена воды.
— Открой дверцу! Ухнем и не выскочишь, — оглянулся на Ковалёва шофёр и напрочь забыл о нём, пристально всматриваясь вперёд.
Медленно поднимаются к подножке хлопья зелёной шуги, ныряют под буфер. Вдруг передок ухнул вниз, разметав острые льдины. Шибануло паром в кабину, и резко дёрнул страхующий трос. Семён только и успел поднять от залитого пола валенки, а машина уже стояла на крепком. Обтекала.
— Сегодня ледоколом заделался, — усмехнулся Пётр, — пробуем в другом месте. Может быть, пересядешь от греха? Чего не бывает. Погублю старателя на самом взлёте…
— Давай, Счастливчик, кати! Я наледи хлебал. Держись ближе к косе, не потонем.
— Радиатор хоть целый, раззява, поленился ремень снять. Могло о воду вентилятор погнуть, и хана! Стой тогда до святого пришествия.
— Слушай, Петро! Резани наискось вон к тем камням. Там наверняка мелко и промёрзло до дна,
— Держись покрепче! В огне не горел, так и в воде не утону.
После наледи колонна шла рывками. Сушили тормоза. Водители резко нажимали педали, машины дёргались, юзили и опять набирали скорость. В случае остановки — с места уже не тронуться. Весна весной, а утренний морозец за минус сорок, намертво прихватит тормозные колодки к барабанам.
Счастливчик Пётр повеселел, прыгает заводной игрушкой на сиденье, опять таращит глаза и что-то рассказывает, непонятное из-за рёва дизеля на подъёме. Дорога выползает по зажатому скалами ручью на перевал.
Семён прикрыл глаза. Укачанный ездой, вспоминает свой первый зимник и знакомство с наледью. Везли с шофером на дальний участок колонковые трубы. С шиком летели по льду реки — и врюхались…
Оба молодые и неопытные, насквозь промокли, пытаясь выбраться, а когда дошло, что сели крепко, кончился бензин и приползла ночь. До берегов — по сотне метров ледяной воды метровой глубины. Двигатель заглох, а зима в этих краях шуток не понимает.
Сожгли в кузове деревянные борта, запаску, сиденья, канистру масла, а когда наледь прихватило, лежа на трубах, заскользили по трескучему ледку к берегу. Под снегом у припая оказалась вода, и опять вымокли. Морозный, тугой ветерок раскромсал туман и закружил позёмку.
К утру чудом наткнулись на брошенное зимовье. Какие поклоны надо класть тем людям, кто, уходя из охотничьих избушек, припасает дрова и сухую растопку для таких вот непутей!
Поздно вечером заехали под фонари укрытого снегом посёлка Орондокит. Примерзла к небу белая луна, неяркие звёзды мигают холодным светом. Посёлок прижался к сопке на краю широкой долины реки. В верховьях дыбятся сумеречные гольцы, в пойме темнеет замёрзший редкий лес.
Петр осадил горячую машину и ткнул рукой в лобовое стекло:
— Вон, на краю, стоит 'белый дом', жилуха ИТР, вон столовая дымит. В этих бараках весь сезон скучают старатели по жёнам и любовницам. Там — склады, токарка, кузница, гараж и прочая механическая часть. Не заблудишься?
— Нормально… Не Париж.
Первыми их встретили собаки. Кружатся с лаем у колёс, дерутся, с надеждой подняли плутоватые морды на людей — авось подбросит залётный завалящий сухарик. Ковалёв спрыгнул с подножки, размял ноги. По его спокойствию и уверенности собаки сразу приняли за своего.
Окружили, радостно прыгая и взвизгивая, какая-то шустрая лайка ляпнула языком в щеку. Семён почесал за её лохматыми ушами и кинул россыпью пачку печенья, затёртую в кармане. Только снег полетел в яростной свалке.
— Надо же! Признали тебя! — удивился Петро. — Значит, толк будет. Если верят собаки — поверят и старатели. — Снял чемодан из кузова и подал вниз. — Принимай, начальник, шмотки. Вот по этой тропинке рули к 'белому дому'.
Ох! Не завидую я тебе, знал бы, что предстоит летом! Авось и выдюжишь, всё же, разведчик, нам нет нейтральной полосы, всё вокруг наше… Бывай, Семён!
— А ты, где будешь ночевать?
— В кабине, где же ещё. Вдруг ночью заглохнет, разморожу двигатель. Да ты не переживай. Я так привык, что в бараке и не усну. Честно…
Поскрипывает снег под ногами, обжигает щёки морозец, из труб бараков подпёрли небо струи белого дыма. На высокой ноте поёт дизель электростанции, горят по столбам редкие фонари, синим огнём плещется у гаража сварка.
Палкой обил снег с валенок — всё же, оступился с узенькой тропинки, — шагнул в ярко освещённую комнату. Представился. Встретили двое: заместитель по горным работам Лукьян Григорьев и механик Алексей Воронцов.
У заместителя простодушное лицо с якутским разрезом глаз, короткий ёжик седых волос и неожиданно крупные губы.
Петро ещё в дороге успел поведать, что за эти губы привязалась к Григорьеву кличка «Чомбе», где бы он ни работал, всё равно отыскивает.
Воронцов — москвич, с пятнадцатилетним старательским стажем. Невысокого роста, одет в джинсовый костюм, аккуратно подстрижены щегольские усики. Взгляд осторожный и чуть снисходительный.