испачканное бурой кровью плечо. Всё вокруг казалось усталым и хмурым, безразличным, потерянным, потерявшим свой настоящий смысл под обморочным сиянием золота, которое настигало Вешняка везде, куда бы ни занес его случай.
Пальцы, что вертели Вешняково ухо, побудительно стиснулись, он махнул рукой, как бы чего-то показывая. Улицы, исходившие от перекрестка, не просматривались, в сгустившейся мгле неясно различались люди; размытым видением – лошадь в оглоблях, она мотала головой и словно бы пригибалась, примериваясь, чудилось, присесть на полусогнутые ноги, чтобы больше не сдвинуться. Но лошадь не занимала их, они настаивали на своих вопросах, и Вешняк отвечал – связно, хотя и неверно. На каждый ответ следовало поощрение в виде подзатыльника или ухо крутили – слезы текли из глаз, и он махал рукой в одну сторону, противопоставляя их бессмысленной настырности свое стойкое недомыслие. Постоянство, как это всегда бывает, взяло верх: ухо, и в самом деле, выпустили, будто он сказал им что-то дельное.
– Держите щенка! – велел государев сыщик.
И снова все куда-то пошли, может быть, пошли как раз туда, куда указал Вешняк, но он не знал этого, он опять очутился обок с одутловатым бритым стрельцом, который грустно ему кивнул, признавая извечную тщету человеческих усилий добиться взаимопонимания. Улица сузилась, тесно было от выставленных со дворов пожитков, ругались бабы, визжали дети, стрельцы без надобности опрокидывали столы, топтали узлы и кое-что на ходу для неведомой надобности прихватывали, разрешая недоумение мужиков мордобоем. Спертые теснинами бревенчатых стен и частоколов, красные кафтаны расстроились, распались на ватаги и вязли, забывая о своих первоначальных намерениях, которые и прежде не особенно твердо понимали.
Обратившись лицом к частоколу, словно уткнувшись в бревна, спиной к людям, стоял окровавленный человек. Бахмат! – увидел Вешняк. И уже не вздрогнул. Бахмат не заметил его и не имел намерения замечать, он отвернулся, пропуская стрельцов, и в этой неразберихе, брани и бестолочи, никто не обращал внимания на залившую Бахмата с ног до головы кровь. Кровью был залит Бахмат по самые локти. Никто не видел в этом достойного любопытства обстоятельства. Никто не пытался ухватить Бахмата за ухо, чтобы выкрутить из него похожий на правду ответ.
А заветный сундучок пристроился в ногах у Бахмата возле подгнивших бревен частокола.
Вдохновляясь мыслью, что полсотни вооруженных с ног до головы людей будет достаточно для защиты, если разбойник внезапно обернется и оскалит зубы, Вешняк стал подлаживаться к шагу одутловатого, чтобы заслониться им от угрозы. Но Бахмат уставился поверх частокола в мутную пустоту небес, не выказывая склонности задираться даже тогда, когда, разгоряченные столкновениями с мужиками и женками, красные кафтаны его нарочито толкали.
Оказалось, это была та самая улица, что вела к зачурованному дому. С некоторым запозданием Вешняк признал знакомые ворота и раскрытую на овсяное поле калитку. Второй раз волей-неволей, как замороченный, он завершил круг и замкнул его там, где начал. Иного, значит, не оставалось, как войти. Мальчик подался ко входу, шаг – и провалился во двор. Недолго выждав, убедиться, что стрельцы не хватились пропажи, он двинулся по девственным порослям овса, оставляя за собой дорожку проломленных сухих стеблей.
Приотворенная дверь в подклет пробуждала нехорошее подозрение, что за тонкой преградой притаился неведомо как поспевший сюда Бахмат. Но Вешняк толкнул дверь… и увидел на полу ноги. Понадобилось еще два или три крошечных, невесомых шажочка, чтобы поверженный открылся весь целиком. Голтяй лежал, раскинувшись, как в бреду, на ярко-красной остро пахнущей луже.
Забрызганы были стены, на сером дереве крапины красного.
Много жизненной силы играло в полнокровном, налитом человеке, и трудно было представить, каким таким подлым приемом одолел его этот высохший шершень Бахмат… Ужалив, Бахмат отскочил, ожидая расплаты, попятился, не доверяя даже собственному предательству, выкатив круглые белые глаза, глядел он на дело своих рук… А Голтяй шатался, ревел, и все не падал… не падал, хлестал тугими струями крови, заливая, захлестывая кровью убийцу…
– Отче наш иже еси на небесех, господи Исусе, сыне божий, – прошептал Вешняк, осеняя себя крестным знамением, – помилуй грешного раба твоего Голтяя за то…
Вешняк решился рассказать, как один разбойник спас мальчика, выхватил его из-под ножа и сам на предательский нож напоролся, когда казалось, что все уж угомонились и отдышались, – хотел рассказать, и запнулся. Удобно ли просить милости для разбойника на том основании, что разбойник спас мальчику жизнь? Получается, что Вешняк ставит свою жизнь выше, дороже тех жизней, которые погубил Голтяй на своем беспутном веку. И стоит ли навязывать богу свое мнение, когда он лучше Вешняка знает все помыслы и дела Голтяя? Кто, кроме господа, взвесит, что чего тяжелее?
– Прости, господи, раба твоего грешного Голтяя, – снова начал креститься Вешняк, – за то… за что ты всех прощаешь. Прости и Голтяя.
Закончив это краткое исповедание веры, Вешняк поклонился мертвому. Получилось так правильно и уместно, что он почувствовал это душой и, поклонился затем еще раз, истово, большим обычаем – до земли.
Теперь надо было осмотреться чуть спокойнее. В спешке Бахмат не все подобрал, примечались на полу слезные капли жемчуга и серебристые потеки копеек… Некогда было Бахмату ковыряться в щелях. Но и Вешняк из уважения к мертвому ничего не смел трогать.
Страх не прошел вовсе, но застыл. Холодела и ожесточалась душа. Вешняк отвесил последний поклон – третий, и пошел со двора.
Он не спешил, проникаясь спокойной, ожесточенной уверенностью, что Бахмат не уйдет. С такой-то поклажей на загривке не побегаешь. Так что не спешка требовалась от Вешняка, а осмотрительность.
В самом деле, не добравшись еще до перекрестка, Бахмат опустил тяжелый, окованный железными полосами сундучок, чтобы перевести дух. Прятаться на улице было негде, и Вешняк, не приближаясь, ждал, когда разбойник наберется сил.
Последний раз оглянувшись, Бахмат взялся за откидные железные ручки, скорчив зверскую рожу, рывком принял груз… Не уронил, как можно было ожидать, но выжал сундучок на плечо. В таком положении – нагнув голову, придерживая на плече тяжесть, Бахмат не представлял уж немедленной опасности, не приходилось ему вертеться по сторонам, ладно бы ноги переставлять.
Неразбериха на улицах делала Вешняка незаметным, по той же причине не вызывал удивления и окровавленный Бахмат с полным золота сундуком – мало ли кто чего куда сейчас тащит! Целыми телегами вывозили, нахлестывая лошадей.
Скоро Вешняк пришел к мысли, что Бахмат направляется к старому логову в городне. Трудно было только понять, как же он эдакую тяжесть подымет наверх, на стену?
Бахмат однако, как обнаружилось, не видел надобности лезть на стену и вел Вешняка на старое, летошнее пепелище напротив куцеря. Здесь между грудами серой, заросшей колючками золы, он опустил сундучок и, отдуваясь, отирая со лба пот, принялся осторожно, как бы невзначай осматриваться. Когда Вешняк решился выглянуть из-за горелого столба – сундук исчез.
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ. ПОСЛЕДНЯЯ СТАВКА ФЕДИ
После того, как мягкая рухлядь, которую Федя выхватил из опрокинутого воза, перешла к Подрезу, а имевшийся у Подреза небольшой медный таз того же происхождения поступил обратным порядком во владение Феди, игра с точки зрения ссыльного патриаршего стольника пришла к изящному завершению. Суетливая невоздержанность побуждала Федю настаивать на продолжении, и Подрез принужден был со вздохом сожаления отметить, что в душе соперника нет места для бескорыстной гармонии.
– А впрочем, – заключил Подрез свои поучительные разглагольствования, – собирай-ка, любезный, манатки в таз и айда до хаты. Там видно будет.
Разоблаченный по-прежнему до нижних портков – в скорбной готовности для пытки, Подрез шествовал впереди, прокладывая дорогу, а Федя в сеструхиной ферязи, но в рваных сапогах тащился сзади, имея на голове нагруженный таз. Дома Подрез обнаружил разруху и непотребство. Холопы (кто на глаза попался) пропили остатки разума, если судить по тому, что не пытались даже и скрыться при виде