– Не особенно, – призналась она.
Он рассмеялся. Его громкий раскатистый смех заставил нескольких человек повернуться в их сторону.
– Вы честны. Это чертовски редко в мире искусства, позвольте сказать. Да и в любом другом, если подумать. – Он перешел к следующей картине, и стал изучать ее с редкой скрупулезностью, почти уткнувшись носом в холст. – А почему вам не нравится?
– Ну… коричневый – не мой любимый цвет.
Новый взрыв хохота, еще громче. Баннермэн откинул голову – это движение могло бы показаться театральным в ком-нибудь, менее уверенным в себе. Он смеялся так, как будто весь мир служил его развлечению.
– Не ваш любимый цвет? – прогремел он. – Честно говоря, и не мой, так что у нас есть нечто общее. – Он посмотрел на нее, его синие глаза отразили определенный интерес – а, возможно, это был трюк опытного политикана, смотреть на кого-то так, будто он -или она – важнейший человек на свете. Во взгляде Баннермэна угадывалась личность, с которой нелегко приходится глупцам, незнакомцам, или людям, не соответствующим его стандартам. – А к а к о й ваш любимый, мисс Уолден?
Она не была уверена, что такой у нее вообще есть, но легко было догадаться, что терпимость Артура Баннермэна по отношению к неопределенным взглядам равна нулю.
– Зеленый, – твердо произнесла она, и тут же пожалела, что не сказала 'синий'.
Он кивнул, как будто дело касалось вопроса чрезвычайной важности.
– Интересно. А какой конкретно оттенок зеленого?
Она была удивлена, даже слегка встревожена, внезапностью, а точнее, н а с т о й ч и в о с т ь ю вопроса. Он что, слегка не в себе, или в маразме? Или, может, пьян?
– Ярко-зеленый, – быстро сказала она. – Оттенок, который называют 'келли'.
– В вашей семье нет ирландской крови?
– Нет, насколько я знаю.
– Ну, и слава Богу. – У нее было впечатление, что она прошла какой-то тест, и Баннермэн тут же это подтвердил. – Вы удивитесь, сколько людей не имеют любимого цвета – просто мычат и мнутся, когда их спрашиваешь. А люди должны знать свои пристрастия и уметь их высказывать, не правда ли? Так вы считаете картины этого парня, Бальдура, уродливыми?
– Ну, да, но не думаю, что Саймон…мистер Вольф… был бы счастлив узнать, что я сказала это в а м.
Снова раскат смеха, странным образом напомнивший ей о морских львах в зоопарке.
– Чертовски верно! – бодро заметил он. – Неважно, я не скажу ему, если вы не хотите. Конечно, вы правы. Они уродливы, но в уродстве быает определенный шарм. Не в женщинах, как вы понимаете, а в искусстве. Дизраэли, кажется, как-то сказал: 'Мне время от времени начинает нравится п л о х о е вино – ведь одно х о р о ш е е вино бывает так скучно'. – За это воспоминание он вознаградил себя добродушным смешком вместо полновесного хохота. – Очень освежает – найти в мире искусства человека, не использующего разговор для своей выгоды. Ненавижу чувствовать себя так, будто мне продают подержанный автомобиль.
Она была рада, что прошла испытание – если это было оно, хотя сомневалась, что Баннермэн когда- нибудь в жизни посещал распродажу подержанных автомобилей.
Они перешли к следующей картине. Возник официант с подносом.
– Мисс Уолден, – сказал он, – мистер Вольф спустился вниз пару минут назад. Он ждет вас.
Она совсем забыла об ужине.
– Передайте ему, что я встречусь с ним в ресторане. А также скажите, что у меня не было возможности заказать стол.
Ей подумалось,что следовало сообщить Саймону, что Баннермэн здесь – он бы, конечно, примчался обратно, бросив своих гостей на произвол судьбы. Потом решила придержать Баннермэна для себя. Это п послужит Саймону уроком за его неблагодарность.
– Я вас задерживаю, – сказал Баннермэн с видом искреннего огорчения. – Пожалуйста, идите ужинать. Я сам все осмотрю.
Она покачала головой. От его общества она получала гораздо больше удовольствия, чем ожидала от ужина.
– Вовсе нет. Не хотите ли бокал шампанского?
– Не пью эту проклятую водичку. Я бы предпочел скотч, если это вас не затруднит.
По правде, это ее затрудняло. Алекса готовила прием, исходя из предположения, что почти все пьют шампанское, а это гораздо проще, чем устраивать две стойки бара в длинном и довольно узком зале. По ее опыту, когда предлагаешь шампанское и минеральную воду 'Перье', большинство людей соглашается.
Она извинилась, нашла официанта, и объяснила ему, где в офисе найти бутылку скотча. Вернувшись, она отметила удивительный общественный феномен – все в зале сознавали присутствие Артура Баннермэна, но никто не осмеливался к нему подойти. Когда он переходил от картины к картине, люди исчезали с его пути, так что он все время оставался в кольце пустого пространства.
Он никак не выказывал, что чувствует эффект, который производит на остальных гостей. Алекса спросила себя – каково быть объектом любопытства, гораздо более интересным здешним посетителям, чем картины? Избегают ли его из уважения к богатству или просто боятся получить отпор? Он задерживался перед каждой картиной, сверяясь с каталогом, словно был в галерее один.
На миг она почти пожалела его, стоящего здесь, в помещении, полном людей, словно он был отделен от них невидимым барьером, но, возможно, именно этого он и хочет, сказала она себе, и, в любом случае, трудно испытывать особую симпатию к человеку, владеющему примерно миллиардом долларов. И, однако, она ч у в с т в о в а л а к нему симпатию, или нечто подобное.
Она пересекла пустую полосу ничейной земли между Баннермэном и остальным миром, и встала рядом с ним.
– Знаете, это не п р о с т о коричневый цвет, – сказал он. Сначала она подумала, что он разговаривает сам с собой. – Этот парень использует различные о т т е н к и коричневого, наложенные друг на друга. Чертовски умно. Я ведь сам когда-то хотел быть художником.
Слово ' парень' он произносил так странно, что ей потребовалась пара секунд, чтобы понять сказанное. 'Па-рень' складывалось из громких, взрывных звуков, словно он вкладывал в них какое-то особое значение.
Мысль об Артуре Баннермэне как о начинающем художнике казалась ей неуместной. Она попыталась представить его в джинсах, с бородой, но безуспешно. Затем до нее дошло, что он на несколько поколений отстоял от нынешнего мира искусства. Он смутно представлялся ей в гротескном образе одного из друзей Родольфа из оперы 'Богема', но это, конечно, тоже было н е т о поколение. Алекса обнаружила, как трудно вообще вообразить, как он выглядел юношей, и даже, когда это было.
– А вы пытались? – спросила она.
– О, да. В детстве у меня был учитель, француз, немного занимавшийся живописью. Он научил меня рисовать акварелью – пейзажи долины Гудзона и тому подобное. Я подарил одну отцу на Рождество. Произвело глубокое впечатление. Когда я поступил в Гарвард, то решил заняться этим более серьезно – масло и холсты, живые модели, настоящая живопись. Ну, и когда отец прослышал об э т о м, то приказал немедленно прекратить. Ни один из е г о сыновей не будет растрачивать время и рисковать нравственностью, рисуя голых женщин. Так я и сделал.
– Вы были несчастливы из-за этого?
– Ну, во времена моей юности люди так не беспокоились о счастье, как сейчас. Я понимал точку зрения отца. Баннермэн не мог быть художником, во всяком случае, тогда. Кроме того, у меня не было таланта. Я возвращался к живописи, когда был в Вашингтоне. Говорили, что полезно для нервов. Иногда мы рисовали по выходным у Айка[16], в Кемп-Дэвиде. О н говорил, что живопись – это единственное, что, кроме гольфа, помогает ему расслабиться, но он всегда выходил из себя, когда картины не соответствуют замыслу. «Черт побери, Артур», повторял он, – «если я мог спланировать высадку в Нормандии, какого дьявола я не могу добиться, чтоб эти проклятые деревья выглядели, как надо?» – Он рассмеялся. – Теперь я коллекционер. Так проще, но далеко не столь забавно.