конце поляны.
Ермак долго смотрел ему вслед, пока не скрылась под темным навесом сильная, рослая фигура юноши.
– Ишь, жалостливый! А ведь доведись до схватки – и старого, и малого ножом пырнет… – чуть усмехнувшись, прошептали его губы.
И, словно встряхнувшись, быстро поднялся с места Ермак и протяжно свистнул три раза. В один миг вся его дружина была вокруг своего атамана.
– Готовы, робя? – прозвучал его громкий возглас.
– Готовы, атаман! – дружным хором отвечал весь стан.
– На-а стру-уг! – раздалась команда. – Коней воеводских разнуздать и пустить по степи, пущай ногайцы ловят!.. С конями возжаться не надо. А поляну с четырех концов запалить! Пущай господин воевода дыму до отвала налопается, вражий сын! – сверкнув глазами, приказал коротко Ермак.
– Близехонько уж, поди, они, – вставил свое слово есаул Кольцо.
– А нуть-ка, Яша, послушай малость, – обратился атаман к Волку.
Тот камнем упал наземь и приложил ухо к траве.
– Топочат, батька… Грохоту навели… Дрожит земля; поди, бегут бегом; накрыть мыслят, – обрывисто докладывал старик.
– Во-во! Сейчас тебя и нагонят! Держи мошну[20] шире, засмеялся Ермак. – Дрова покладены, костер горит, котел шумит, сварена ли каша, вольные братцы-казаки?
– Сварена, атаман, хлебать надо.
– Похлебаем артелью, когда полдник придет, а пока што ложки, да плошки, да посуду клади, да нового места к вечеру ищи! Коршун вьется, кукушка плачет… где-то сядет, на чьем гнезде? Время не терпит, гайда на струг! – закончил атаман свою речь, типичную, разбойничью, полную сравнений и недосказок.
– На струг! – в голос повторили за ним разбойники и чин чином, правильными рядами, двинулись, неся каждый оружие и припасы к реке, где, спрятанные в тростниках, их ждали струги, весла и паруса, готовые всегда на случай отступления.
Ермак еще оставался на поляне. Когда последние ряды его пятисотенной с лишком рати двинулись гуськом к реке под предводительством есаула Кольцо, он подозвал Никиту Пана и Волка и еще трех, остававшихся при конях, станичников и что-то приказал им. В один миг три молодых разбойника высекли огонь при помощи кремня и трута и, привязав пучки сухих листьев и хвороста к стволам старых деревьев, подожгли в нескольких местах место недавней стоянки.
Лошади при виде пламени зафыркали, затопали копытами, дико поводя испуганными глазами. Один из станичников взмахнул по воздуху нагайкой; они взвились на дыбы и с диким ржанием понеслись, обезумев, в самую чащу, минуя пылающие древесные столбы.
– Лихо! Ой лихо! – блеснув глазами, крикнул Ермак и, махнув оставшимся станичникам следовать за ним, быстрыми шагами направился к реке догонять свою дружину.
За ним поспешили и остальные.
В ту же минуту открылась самодельная дверь шалаша, и на ее пороге появился Матвей Мещеряк с тяжелой ношей в руках, бережно завернутой полами кафтана.
Глава 5
НЕДУЖНЫЙ
Ночь… Тьма кромешная заволокла густые заросли Поволжских лесов.
Мрак спустился по берегу. Но на реке светло. Серебряный месяц сияет во всю… Плавленым серебром в этом сиянии кажется Волга. Где-то далеко плачет в тростниках какая-то ночная птица. Глухо шуршит осока. В высоких камышах чувствуется жизнь. Они то низко склоняются к серебряной воде, то гордо выпрямляются, точно тянутся навстречу лунному сиянию. От месяца по реке идет дорожка. Она как будто манит, зовет к себе…
Низко еще раз наклонились камыши, и из чащи их выплывает струг. За ним второй, третий, четвертый… Целая флотилия стругов, целая вереница их. Вот миновали тенью покрытые места и въехали в серебряную дорожку. На носу передовой лодки, весь облитый прихотливым сиянием месяца, точно статуя, вылитая из серебра, стоит Ермак. Как зачарованный смотрит атаман на месяц, а мысли докучным роем носятся в его голове. Которые сутки почти вровень с ними, берегом только, идут царские дружины. Будь он со своими молодцами на берегу, то давно бы нагнали и похватали их государевы ратники. Да только ошиблись. Не так-то глупы они, чтоб попасться впросак.
И невдомек воеводам царя Ивана, что скользят его, Ермака, ребята почти рядом с ними, скрытые только камышами да ночною тьмою.
«Эх, до Камы бы добраться, – спасены тогда! На Каму не пойдут царские дружины… Знают, што с Волги-матушки не уйдет он, Ермак. Эх, кабы Кама поскорее!» – взволнованно роется в мозгу атамана горячая мысль.
Тихо на лодках. Не слышно песен. Словно не живые люди гребут в ладьях. Все знают серьезность минуты. Знают заветную мысль атамана проскользнуть невидимо на Каму, избегнуть неравного боя, обмануть намерение царской погони.
Только в одном из стругов слышится тихий разговор. Черноглазый юноша Мещеряк и седой Волк, Яков Михайлов, шепчутся, склонясь над кормой лодки, где на разостланном войлоке, покрытом пушистым ковром, – добычей последнего набега на алтайский караван, – лежит Алеша.
Уже около недели прошло с той роковой ночи, когда он был свидетелем гибели любимого дядьки, а мальчик все еще не приходит в себя. Жестокий недуг приковал его к месту. Память и сознание, казалось, навсегда отлетели от этой юной красивой головы. Он то мечется, горячий как огонь, на своем ложе, с лихорадочно-горящими глазами и пылающим лицом, то, с неестественной для больного силой, приподнимается на руках и полным ужаса и смертельного испуга взором уставится в одну точку. С его уст поминутно срываются дикие, бессвязные слова, то вдруг мучительный стон вырывается из груди. И тогда все красивое лицо мальчика искажается невыразимым страданием.
И так восьмые сутки мучается Алеша.
– Дедушка-Волк, – в непонятной тоске шепчет, склонившись над недужным князьком, Мещеряк, – много ты прожил на своем веку, много пережил, спаси ты мне парнишку… Заставь за себя Бога молить. Я же тебе услужу за это!
Чего хочешь требуй, – все выполню… Слыхал, говорили ребята, што ты знахарствовал когда-то…
– Знахарствовал и то… За знахарство и на костер чуть было не угодил… Шибко не любит знахарей да ведунов Грозный государь-батюшка, чуть-чуть усмехнулся старый разбойник. – А только уж не знаю, как тебе помочь… Не трясовица, не огневица, не прочая болезнь у твоего парнишки… Испугался, шибко зашелся он и упало в нем сердце и покедова не надышится оно – так-то маяться и будет… А надышится…
– Выживет тогда? – живо сорвалось с губ Матвея.
– Выживет, паря.
– А коли не надышится?
– Ну, тогда шабаш – карачун.
– Помрет? – дрогнувшим звуком проронил Мещеряк.
– Лопнет сердце, зайдется и лопнет, – спокойным деловым тоном отвечал Волк.
– Стой, дедка. Никак говорит што-то парнишка.
И в одну минуту Матвей очутился на коленях перед Алешей и быстро приставил ухо к его губам. Чуть слышный стон вырвался из груди мальчика.
– Терентьич… дядька… голубчик, – беззвучно лепетал больной, куды они тебя… Не пущу… Не пущу, злодей… изверг… душегуб…
Дедушка… родненький… заступись… Дедушка… дедушка…
И он заметался на дне струга, как подстреленная птица.
– Ишь, сердешный, деда зовет, – произнес кто-то из гребцов.
– Ау твой дед! Давно его вороны съели!
Жалостно и с сочувствием дрогнули суровые лица находившихся в лодке.
– Матвей Андреич, испить бы ему, – нерешительно произнес другой голос.
– И то… закрени сулеей[21] водицы, Степа, приказал Волк.