Молодой разбойник отложил весла, взял со дна струга сулею и, перегнувшись через борт, зачерпнул ею серебристой хрустальной влаги, потом бережно поднес ко рту больного.
К полному изумлению присутствующих Алеша отхлебнул из сулеи.
– Никак опамятовал? – затаив дыхание, прошептал Мещеряк.
– Опамятовал и то… Ну, таперича корешок я ему дам, пущай на гайтане[22] носит, – произнес Яков Михайлов и, наклонившись над больным, стал возиться около него.
Бред мальчика становился между тем все неяснее, непонятнее. Он то звал деда и дядьку и беспокойно метался, то затихал на минуту, чтобы в следующую же снова стонать и метаться.
А ночь ползла и таяла, растворяясь в белесоватых пятнах рассвета.
Деревья на берегу принимали все более определенные очертания. Месяц побледнел и казался теперь жалким напоминанием недавнего серебряного ночного властителя ночи. Наконец, алая красавица-заря, словно пурпурной мантией, накрыла пробужденное небо…
Струги уже не скользили на вольном просторе реки. Скрытые осокой и тростником, они плыли в их чаще, невидимые в этом густом лесу.
– Скоро и Кама! – радостно произнес один из гребцов.
– Как выйдем на берег, оправится мальчонок, – мечтательно проговорил Мещеряк и замер от неожиданности…
Прямо на него сознательно смотрели широко открытые глаза больного две синие, ярко горящие звезды… Бледное, изможденное, исхудалое лицо повернулось в его сторону.
– Где я? – прошептали бледные, ссохшиеся от жара губы.
– У своих, родимый… Что, лучше тебе? – так и ринулся к мальчику обезумевший от радости Мещеря.
– А Терентьич где? Егорка? – с трудом роняли слово за словом слабые губы Алеши.
Глаза его тревожно обегали лодку. Вдруг все лицо его странно изменилось. Отчаяние, гнев и ужас отразились на нем… На корме поравнявшегося с ним струга стоял человек в алом кафтане с перевязанным плечом. Знакомые широкие глаза, длинные усы и шрам на щеке так и бросились в глаза больному.
И разом страшная картина гибели дядьки выплыла перед больным князьком.
– Убийца Терентьича! – глухо вырвалось из груди Алеши и дикий вопль жалобным криком пронесся над рекой.
– Нишкни! Ишь, дьяволенок, выдаст нас всех с головой врагам! В мешок бы его, да в воду! – сверкнув своим жестким взором, произнес Никита и замахнулся бердышом.
Но в один прыжок черноглазый Мещеряк очутился в его струге.
– Слушай, Пан, – весь бледный и дрожащий от злобы ронял Матвей, коли ты еще хоть однажды такое слово речешь, – чеканом раскрою тебе темя, Господом Богом клянусь!
И не дождавшись ответа ошалевшего от неожиданности Никиты, Мещеря снова очутился подле бившегося в нечеловеческих воплях и рыданиях Алеши.
– Кама! Кама! – послышались сдержанные голоса в передовом круге.
Атаман точно проснулся от своей задумчивости; лицо его оживилось.
Прямо перед ним темной лавиной вливался в Волгу ее могучий многоводный приток.
– Спасены! – облегченно вздохнул всею грудью Ермак Тимофеич. Спасены! Царские воеводы не посмеют сунуться в глухие Прикамские чащи. Ни дорог в них, ни троп не проложено. А по глади водной не больно-то пеший пройдет, – торжествующе подсказывала услужливая мысль.
И ожил, встрепенулся Ермак.
– А ну-ка, братцы, грянем разудалую, – весело прозвучал его голос, когда струги уже более часа времени скользили в высоких зарослях Камских вод, – только не больно голосисто штобы. Не ведомо еще, далеко ли отстала погоня наша.
Едва успел произнести Ермак эти слова, как грянула веселая, удалая разбойничья песнь.
При первых же звуках песни Алеша затих и поднял свою кудрявую голову.
– Господи, што же это? Разбойники? Душегубы, а поют-то как, словно мамушка-кормилица над моей колыбелькой пела в детстве… – произносит он; медленно обводя взором вокруг себя, он встретился с сочувственными глазами черноглазого юноши.
– Што, паренек, легше ль тебе? – участливо спрашивает его тот и, протянув руку, ласково гладит мальчика по кудрявой голове.
Алеша хочет ответить и не может. Вся душа его рвется на части от боли и тоски. Как живой стоит перед ним загубленный Терентьич. Острая мука потери терзает сердце. Рыданья клокочут в горле… А между тем эта песня, что голосистой волной катится над рекою, это ласковое, заботливо-склоненное над ним лицо, эти мягкие черные глаза каким-то целебным бальзамом проливаются в душу мальчика. Он чувствует, что друг ему этот юноша, с красивыми черными глазами, что всей душой он сочувствует ему, и неясная мысль проносится в разом потускневшем сознании Алеши.
– Вот бы так-то под песню эту, под шепот осоки и тростника умереть бы, уснуть навеки, – собрав последние силы шепчет он чуть слышно, и его взгляд устремился на пригожее лицо Мещеряка. Помолчав немного, он обратился к Матвею:
– Слушай, молодец, возьми ты нож острый да пореши меня. Тошно мне!
Невмоготу маяться боле! Богом заклинаю тебя!
Снова впал в какое-то полузабытье Алеша. Не видит он больше испуганно склонившегося над ним лица Матвея. Не то сон, не то грезы заволакивают усталый мозг больного. Не сон и не грезы это, а недавние воспоминания, картины прошлого, чуть задернутые какою-то сонною дымкой, носятся перед ним…
– Ай, да куды ж это ты запропастился, князенька? В самую чащу крапивицы угодил. Ишь, озорник, не приведи Господи! Вот постой-ка, ужо нажалюсь на тебя князю-дедушке… Он тебе задаст…
Вся запыхавшаяся, красная, взволнованная ворчит мамушка Евстигнеевна, некогда выкормившая княжича Алешу, раздвинувшая полными белыми руками кусты малины, густо окруженные жгучей крапивой и лопухом.
Но синеокому красавчику Алеше не страшны угрозы мамушки. Синеглазый Алеша не боится дедушки. Ко всем строгий да требовательный, старый князь Серебряный-Оболенский, прославивший себя воеводскими